Где-то там, далеко-далеко, молодой человек бросил перо на непросохшую страницу рукописи, разбрызгав чернила по стопке бумаги и полированному столу.
– Никуда не годится, – уныло сказал он, изящным пальцем тронул каплю чернил на столе, размазал ее по тиковой столешнице, а потом тем же пальцем беспамятно потер переносицу. На носу осталось темное пятно.
– Не годится, сэр? – Дворецкий вошел почти неслышно.
– Опять то же самое, Тумз. Вкрадывается юмор. Из-за каждого угла шепчет самопародия. Я ловлю себя на том, что насмехаюсь над литературными традициями и высмеиваю равно себя и бумагомарательское ремесло.
Дворецкий смотрел не моргая на молодого хозяина.
– Насколько я знаю, сэр, юмор высоко ценится в определенных кругах.
Молодой человек ткнулся лбом в ладони и задумчиво почесал лоб.
– Дело не в этом, Тумз. Я пытаюсь создать фрагмент подлинной жизни, точное подобие мира, какой он есть, передать состояние души. А вместо этого у меня получается ученическая пародия на изъяны моих собратьев-писателей. Я отпускаю шуточки. – Он размазал чернила по всему лицу. – И не самые удачные.
Из запретной комнаты наверху донесся зловещий надрывный вой, прокатившийся эхом по дому. Молодой человек вздохнул.
– Пора кормить тетю Агату, Тумз.
– Слушаюсь, сэр.
Молодой человек взял перо и кончиком лениво почесал ухо.
У него за спиной в тусклом свете висел портрет его прапрадеда. Нарисованные глаза были давным-давно вырезаны, и теперь с холста на писателя взирали живые. Они мерцали рыжеватым золотом. Если бы молодой человек обернулся, он отметил бы, что это глаза большой кошки или уродливой хищной птицы, если такое возможно. У людей таких глаз не бывает. Но молодой человек и не взглянул на портрет. Вместо этого он рассеянно потянулся за новым листом, окунул перо в стеклянную чернильницу и начал писать: