У Кадаля, конечно, было много времени, но увиденное поразило меня. Все сделалось как прежде: зеленая трава, залитая солнцем, земля меж зелеными завитками молодого папоротника усеяна маргаритками и анютиными глазками, а из-под куста цветущего терновника брызнули во все стороны крольчата. Источник был кристально чист, и на дне водоема был виден каждый камушек. А над источником стояла в своей папоротниковой нише статуя бога; должно быть, Кадаль нашел ее, когда расчищал источник. Здесь был даже роговой ковшик. Он стоял на прежнем месте. Я напился из него, отлил несколько капель богу и вошел в пещеру.
Из Малой Британии привезли мои книги; большой сундук стоял у стены там, где прежде был сундук Галапаса. На месте стола стоял другой — я узнал его, он был из дома моего деда. Бронзовое зеркало висело там же. В пещере было чисто, сухо и хорошо пахло. Кадаль сложил каменный очаг, и в нем лежали дрова, которые оставалось только поджечь. Я почти ожидал увидеть Галапаса, сидящего у очага, и, на уступе у входа, сокола, что сидел там в ту ночь, когда один мальчик уезжал отсюда в слезах. А в тенях над уступом в глубине пещеры зиял провал в более глубокую тьму — хрустальный грот.
В ту ночь, лежа на постели из папоротника и кутаясь в одеяло, я прислушивался к шороху листьев у входа и к журчанию источника. Кроме них, тишину ничто не нарушало. Огонь в очаге потух. Я закрыл глаза и уснул так крепко, как не спал с детства.
Глава 8
Как пьяница, который не может добыть вина, думает, что исцелился от своего пагубного пристрастия, так и я думал, что исцелился от любви к тишине и одиночеству. Но в то первое утро в Брин-Мирддине я проснулся и понял, что это не просто убежище, это мой дом. Апрель сменился маем; на холмах перекликались кукушки, в молодом папоротнике раскрывались пролески, по вечерам отовсюду слышалось блеянье ягнят, а я по-прежнему не приближался к городу ближе вершины холма в двух милях к северу, где я собирал травы. Кадаль каждый день ездил туда за припасами и новостями, а дважды ко мне приезжал гонец, один раз — с кипой чертежей от Треморина, другой — из Винчестера, с новостями и деньгами от отца. Письма он не привез, но подтвердил, что Пасценций в самом деле собирает в Германии войско и к концу лета наверняка начнется война.
Остальное время я читал, бродил по холмам, собирал травы и готовил лекарства. А еще сочинял музыку и сложил много песен. Слыша их, Кадаль отрывался от работы, косился на меня и качал головой. Кое-какие из них поют до сих пор, но большая часть давно забыта. Вот одна из них — я спел ее однажды ночью, когда в городе был май во всем своем буйном цветении и пролески в папоротнике из серых делались синими.
На следующий день я бродил в лесистой долине в миле от дома в поисках дикой мяты и амброзии, и вдруг она выступила на тропу из зарослей папоротника и пролесков, словно я призвал ее. На самом деле это так могло и быть. Стрела есть стрела, какой бы бог ее ни выпустил.
Я замер у купы берез, боясь, что она вдруг исчезнет, словно явилась из снов и желаний, не более чем призрак в свете солнца. Моя душа и тело тотчас рванулись ей навстречу, но я не мог шевельнуться. Она увидела меня, на лице ее вспыхнула улыбка, и она, легко ступая, направилась ко мне. Березовые ветви над головой раскачивались, по земле плясали пятна света и тени, и в этом освещении она казалась нереальной, словно ее шаги не приминали травы. Но она подошла вплотную — нет, это не видение, это была прежняя Кери, в домотканом платье, пахнущая жимолостью. Теперь на ней не было капюшона; волосы ее свободно лежали на плечах, и она шла босиком. В пробивающихся сквозь листву солнечных лучах волосы ее искрились, как вода в ручье. В руках она держала охапку пролесок.
— Господин мой!
Тонкий, почти беззвучный голосок был полон радости.