Ныне с помощью квасцов красят в черный цвет, значит черное – в квасцах; с помощью индиго красят в синее, значит синее – в индиго. Но квасцы – не черные, а синее – не индиго. То есть, хотя и встретили мать явления, но не можем снова возвратиться к основе. Почему? Потому что слишком слабы, чтобы постигнуть этот круговорот. Где уж нам постигнуть превращения там, где нет еще ни квасцов, ни индиго! Творимые там превращения вырезай хоть на металле или на камне, пиши на бамбуке или на шелке – разве можно их перечесть! Отсюда – вещи не могут не рождаться в бытии. Малое и большое плывет в свободном странствии. Кончик осенней паутинки проскальзывает в неимеющее промежутка и возвращается, [превращаясь] в огромное; тростниковая пленка проходит в безграничное и снова возвращается в великую толщину. Не обладающее и тонкостью осенней паутинки, толщиной даже тростниковой пленки [170]распространяется на четыре стороны беспредельно, проходит в не имеющее границ. Никому не подвластное, никем не сдерживаемое, оно умножает малое, утолщает тонкое, то поднимет, то опустит тьму вещей, играючи, творит изменения. Кто в пространстве между небом и землей может рассуждать о нем?
Буйный ветер выворачивает деревья, но не может вырвать волоска с головы. Падающий с башни заоблачной высоты ломает кости, разбивает голову, а комары и мухи спокойно опускаются, паря. Если уж всякая летающая малость, берущая форму из одной [с нами] клети, седлающая небесную пружину вместе с червями и насекомыми, способна освобождаться от своей природы, то что уж говорить о том, что никогда не принадлежало к видам? Отсюда ясно, что бесформенное рождает имеющее форму.
Поэтому мудрец помещает свой разум в обитель души (линфу) и возвращается к началу вещей. Всматривается в темный мрак, вслушивается в беззвучное. Внутри темного мрака один видит свет, в нерушимом безмолвии один получает отклик. Его использование подобно неиспользованию. Его неиспользование оказывается затем полезным. Его знание – это незнание. Его незнание затем оборачивается знанием.
Если бы небо было не устойчиво, солнцу и луне не на чем было бы удерживаться. Если бы земля была не устойчива, то травам и деревьям не на чем было бы расти. Если то, на чем стоит тело, не спокойно, то нет возможности судить об истине и лжи. Появляется естественный человек, и следом за ним появляются естественные знания. То, на что он опирается, [мне] не ясно. Но откуда [мне] знать, что то, что я называю знанием, не есть незнание?
Ныне распространять милости, умножать щедроты, громоздить любовь, удваивать благодеяния, греть блеском славы, покровительствовать тьме народа, сотне семейств, побуждать людей получать наслаждение от своей природы через радость познания – это милосердие.
Совершить большой подвиг, добыть славное имя, установить правила взаимоотношений господ и слуг, определить положение высших и низших, обозначить разделение на родных и чужих, разделить по рангам благородных и худородных, сохранить гибнущее государство, продолжить прерывающийся род, пресечь беспорядки, устранить неустройства, возродить затухающий род, поддержать не имеющих потомства – это долг (справедливость).
Закрыть девять отверстий, запрятать внутрь сердце и волю, отказаться от зрения и слуха, вернуться к незнанию, свободно парить за пределами пыльного мира и странствовать в области, не знающей никаких деяний, держать во рту инь, выплевывать ян, и чтобы тьма вещей при этом находилась в гармоническом согласии, – это добродетель (благо).
Вот почему, когда дао рассеивается, появляется добродетель. Она переливается через край, и образуются милосердие и долг (справедливость). Милосердие и долг (справедливость) устанавливаются – и дао и благо разрушаются.
Дерево в сто обхватов срубают и делают из него жертвенную чашу. Гравируют резцом, расписывают зеленым и желтым, украшают золотом, извилистыми расписными узорами с драконами и змеями, тиграми и барсами. А щепки от дерева лежат в канаве. От жертвенной чаши они так же далеки, как прекрасное от безобразного, однако и чаша, и щепки в равной степени утратили природу дерева. [171]Тот, у кого разум преступает границу [тела], говорит цветисто; у кого благо выходит из берегов – поступает лживо. Совершенное цзин [172]погибает внутри, а обнаруживается это в речах и поступках. И тут неизбежно тело становится рабом вещей.
Тот, чьи поступки лживы, заставляет свои частицы цзин устремляться вовне. Но частицам цзин есть конец, а поступки не имеют предела, и потому волнуется сердце, замутняется разум, корень приходит в смятение. Когда потеряло устойчивость то, что [этот корень] хранит, то вовне он вслед за общим мнением судит о проступках, а внутри из-за этого замутняет свой чистый разум. В таком случае развлечениям нет конца и нет ни мгновения чистого покоя. Поэтому мудрец внутри совершенствует искусство, корень которого в дао (дао-шу), и не украшает внешнего милосердием и долгом (справедливостью). Не знает, что сообщают ему глаза и уши, а странствует в гармонии духа.