Поднялся. За окном земля соединялась с драконом. Такая красочная аллегория является красочной аллегорией только для некитайцев. Для китайцев обыкновенно — пошёл дождь, закапало. Немец терзал бы метеорологов упреками типа «Майне Дамен унд Херрен, я всю ночь вычерпывал из подвала вашу сухую безоблачную погоду». Француз бы взбил поэтическое безе: «Пальчики дождя играли на клавесине клёна. Листики-клавиши вздрагивали один за одним, порождая музыку, успокаивающую взбаломошенные облака.» А вот что сказал бы русский человек, полуазиат-полуевропеец об дожде-мочителе,? Степан запрыгнул в трусах на подоконник. Чудесен аромат дождя! Русский человек, наверно, сказал бы…
— Чавой-то размокропогодилось.
В дверях стоял Вильчевский, в леопардовых пятнах сухого и мокрого.
— Иду себе по городу, подстригся, никого не трогаю, вдруг бац! ещё один похермахер. Чего ради? Привет, голопузый.
Он шлёпнул на стол кулёк с круассанами. Степан надорвал целлофан, вытянул и перекусил пополам воздушную булочку.
— Живот подвело с утра.
— Я вами восхищаюсь! Утро..!
— В дождь так славно спится, — потягиваясь членами.
Вильчевский достал из кармана брегет на цепочке, открыл с музыкой и потряс перед носом дружка, хвастаясь.
Внезапно вспыхнуло. Художники обернулись. Солнце, упавшее вечером в нижние воды, не растворилось, а покинув озеро с тайным именем, взлетело, искало и нашло в дождевых тучах дыру и ударило через неё лучом прямо по университету. Разтучится, никуда не денется.
Вильчевский закрыв крышку, опустил брегет в карман. Чувствуется, спроси его сейчас время, он снова с удовольствием повторит доставание часов, щелканье крышкой и музыкальный тринклид.
— Пижон!
Вильчевский не спорит. Мало того, с петли брюк, за которую крепилась цепочка брегета, свешивалась связка ключей, оканчивающаяся в нижней части раскрашенным в жизнерадостные цвета черепом. В эпоху рококо позвякивание брелка у кавалера считалось признаком элегантности. Посему кавалеры навешивали побольше мелочи из слоновой кости, фарфора и металла. У Вильчевского тоже звякало. Одно слово — кавалер!
— Хоть ты недостоин, но зато я великодушный. На, дарю.
Из того же кармана, где часы, достал яйцеобразный предмет. Достал не по-человечески. Держа часы левой рукой у правого бока, правой шарил в левом кармане. На лице его было написано, как ему хочется еще раз нажать на кнопку брегета.
— Приехали родственники. Мне часы подарили, я их за это чуть не поубивал. Но не стал, потому что обидчивые очень. Я любому такую услугу сделал бы. Аньке всучили безделушку. Она, как водится, поблагодарила, воспитанная девочка, а после жалуется: «У меня уже Дима есть Туркин, жених Д'Тур, пора меха дарить, а они, непутёвые, думают, что я в щенячьем возрасте с тех пор, когда они в последний раз набежали из Сибири, так и осталась». Тебе меха не надо? Тогда — на, передариваю Тамагочу, — вручив подарок, воткнул руки в боки. — Ладно, я тебя бить пришел! И честное слово, повалю сейчас на пол и буду пинать кирзовыми сапогами по ребрам, если не расскажешь, почему не приехал на Томкин день рождения. Я ведь обиделся, между прочим!
Э-хе-хе, что говорят по этому поводу дежурные китайцы? Дежурные китайцы говорят: «Уста — ворота ума. Если держать их открытыми, ум ускользнет наружу». Не про ум, конечно, разговор, никуда он не денется. Но взять сейчас и выложить другу всю цепочку, состоящую из ста пятидесяти пяти миллионов звеньев? Молчать тоже нельзя. Настоящий друг всегда почувствует. Надо рассказать хоть звено. И Степан рассказал, как спасал упавшего в колодец ребёнка.
— Ну, ты… ерой! Ну ты Тарза-а-ан! Ну ты абсолютен! — сгребая в медвежьи объятия. — Дай я тебя обниму!
— Ванька, отпусти, ребро сломаешь.
Вильчевский замахал ручищами.
— Так что ж ко мне потом не приехал? Выпили бы водки из самовара — невры успокоили.
— Да-а… — вяло шевельнув ладошкой. — Там ещё потом было…
— Ой как мне это занравилось. Чуавек, подь сюда!
Вильчевский стоял у станка с спрятанным под распоротой наволочкой портретом.
— Это что? — подозрительно тыча пальцем. — Какая же ты скрытная скотинка всё-таки. Показывай давай, бык фанерный!
Сил нет смотреть Бумажному на безобразие, бездарно устроенное им на полотне неизвестного мастера. Посредственность — всего лишь страх жить не по средствам. Гениальность живёт только не по средствам. Почему гении первыми и спиваются, первыми в долги залазят, первыми загибаются. Искусство — прибежище гения от посредственности. Гений мучился, творил, а он в это время шарился по промзоне. Все импотенты обходят промзоны где много труб торчит. А если художники — импотенты-мазохисты, тогда наоборот почаще заходят и бродят лунатики там между тамабук до потери памяти, гедонисты, так, что потом не помнят парамнезисты, откуда к ним, антипатам, левые, картины закатываются.
— Не надо. Запорол я его. Только что завесил.
— Так отвесь! А уж запорол или нет, я сам буду решать.
— Нет! — проявив твердость.
Что тут началось. Носороги побежали по мастерской, переворачивая стулья.
— Дырка ты поповая! Ударение ставится не по поводу попа, который молится, а на другое «о».