Потом заговорили о Пикассо. Но не ругательно. Пикассо хоть и тырил подряд у всех художников идеи, но воплощал эфирные пока идейки в такие совершенные формы, что не жалко такого воровства. И Степан, и Иван — оба за испанца. Не за полоротых же художничков. Полоротый художничек, скажем, заявляет за абсентом, то бишь полынной водкой, о том, что он давно формирует концепцию такую-то и скоро будет писать всамаделишную нетленку, которая его, козе парижской понятно, прославит. А Пикассо в это время делает вид, что держится за чью-нибудь женскую талию. Тут же ночью картинку по этой концепции делает настолько возможно спешно, насколько нетороплива его полная фамилия — Пабло Диего Хосе Франсиско де Паула Хуан (что по-русски — Иван) Непомукено Криспин Криспиано де ла Сантисима Тринидад Руиз и Пикассо — и на батарею, сушить ускоренными темпами. Через пару дней картина на выставке. Полоротый же художничек, окуклившись после похмелья, видит свою идею на чужом холсте и думает: «Вот гадство! Покажи, как я умею! Оказывается, хорошая мысль имеет свойство появляться в головах сразу двух человек. Может быть, даже у трех. Ужас! Терриблеман!». Это если художник полоротый. Но если из породы зубров, таких как Брак, Пикассо делал так. Схватив суть идеи, он говорил: «Ой, братцы-коротыши, эвона до чего я дошёл — вспучило! Пойду-ка посижу-подумаю». А сам бочком-бочком — и в мастерскую. Пили-то всегда в ближайшем кабаке, чего ноги бить, абсент везде имеется (Так ведь, Ваня? — Ура Севастополю! Один Сева и сто Полей в городе-герое. Севаоборот ста полей. Поль Робсон, Пол Маккартни… Нет целый он. Нет маккартизму! Жан-Поль Бельмондо. Что там у Жана- вelle, итальянское прекрасно?). Так вот, когда срочно, Пикассо делал воплощение идеи в быстрой технике: темпера, гуашь, чернила, карандаш, недопитое бордоское в пепельнице. Для скоростного варианта Пикассо имел специальный фен. Специальный — потому что сушил не пошлые волосы, а графические шедевры. Через часик возвращался в тусовку, будто не выпадал из неё. И Модильяни, и Ривера, и Брак — кричат: «С облегченьицем, Пабло!», а он им на полном серьёзе отвечает: «Ой, спасибо, братцы, так уж облегчился!». А главное, облегчил другую голову. После абсента по традиции через мастерские товарищей по цепочке двигаются. Доходит до Пабло — злополучный художник из зубров видит свою реализованную идею (Мама мия! Мимо мая, и июня заодно!), скрежещет зубами, — а что теперь делать? Поздно! И идёт пить дальше. Разговор у сибирских художников, временно проживающих в Москве, вовсе не про то, как гении тырят идеи — Пикассо своего налопатил столько, что примкнутого не видно в массе, — а про то, что настоящему художнику всё интересно. Всё превращается в искусство, к чему художник ни прикоснется (Правда же, Степка? — Екарный бабай, Ванька. Шала-лула!). Объект из выдавленных тюбиков краски Армана превращается в диван, фекалии Дали — в золотое тело, усыпанное бриллиантами, рубинами и изумрудами, а седло от велосипеда с рулем — в голову быка, поражающую свой характерностью и силой (Кто это сделал, Ваня? — Да уж не бурмулюка!). Само собой, сделано художником, которого периодически пучило под тополями на Монмартрском холме. (Сева с тополями — семьянин. Какая коза валдайская тополь Севасом обозвала?! Путаница какая-то. Если Сева — семьянин, почему на множество Нин целых семь Я? Сева же единственный в семье Нинок?) Могли бы остальные художники и сами, если неудобно передавать публично, по почте пересылать Пабло свои идеи. А то приходилось первому гению искусства двадцатого века таскать с собой табуретку, чтобы подглядывать в окна мастерских, когда периодически переставали за абсентом говорить о концепциях, а переходили на девочек (Женщины приходят и уходят, а художники остаются. Правда же, Стёпча?)
Ху дожнички! Все дети как дети. Из маминого живота в капусту переползают или в гнездо аиста. Эти же неизвестно с каких распродаж.