Читаем Художник Её Высочества полностью

— Гурзуф, Понт Эвксинский! Там прошло моё детство. Я учился тогда в четвертом классе. Писали в те времена еще чернильными авторучками, поршневыми пипочными. В парке стоял летний кинотеатрик. Как сейчас помню: удачно налетела туча. Народ кто куда, а мы с дружком просочились на взрослый сеанс. Дождь барабанит, слуга травит Франкенштейна, а мы с Харлампием аж прикипели к стульям от ненависти. Уселись, в последнем ряду больше никого, а перед нами Цветан Цецаревич, сокращенно «Муха Цеце», директор школы, день назад как оттаскавший нас за уши. Плечи бабьи, лысина зеркальная, по ней кверх ногами бегает Франкенштейн. Кинотеатр доживал последний сезон. Крыша влагу не держала, кое-где с потолка сочилось. Женщины смеются, мужчины пересаживаются, настроение приподнятое, как всегда у людей прихваченных ливнем. А мы с Харлампием горим адовым огнем и действуем. Лысина передо мной. Снимаю колпачок, на резиновую пипку нажал — капля. На лысину ненавистную — кап, директор сидит. Другую — кап, достает платок. Я кап, он утерся. Кап да кап. «Муха Цеце» лысину старательно утирает, сморкается, уже и шею обмахнул, и колени утирает. У меня чернила кончились, директор наконец догадался пересесть, Харлампий, приняв эстафету, выкапал свою авторучку. Дождь закончился, до конца фильма несколько минут, мы — под ноги и к дверям. Свет вспыхнул, ударили на улицу, за кусты. Кусаем губы, чтоб радостный вой не выдал. Я ха-ха не могу вспомнить, хоть убей, чтоб на нем ха-ха-ха хоть пятачок розовой кожи остался! Это было одно большое фиолетовое пятно!

До массажистки пятнадцать минут. Ещё двойной коньяк.

— До тридцати не живешь — учишься, дурак дураком. После сорока гниешь, бабай бабаем. Сейчас нужно жить! Каждой миллисекундочке радоваться! Всю лучшую десятку от тридцати до сорока.

— Мне двадцать семь.

— А мне за сорок. Христос у нас прожил тридцать три года, а я дотянул до сорока трёх. Что делал бы Христос после тридцати трёх? Тоже самое — повторялся. Он уже всё сказал. Оставалось только каждый год вешаться на крест и коптиться на солнышке. Вот и я в лапоть звоню, — снова смеялся. — Если честно, я пьянею от ромовой бабы, а с коньяка на меня такое щебетание находит, в пору жениться!

Степан поперхнулся коньяком, которым полоскал рот. «Вот я мазанул!»

Здесь инспектор складно прочитал целую лекцию, проявив знание коньяков и вин. В конце Степан даже поспорил о качестве и тонкости «Пино», забытого виноделом в бочке из-под коньяка, а инспектор тем не менее доказал, что есть вина несравненно лучше. К примеру: «Кортон Гранд» с лёгким ароматом выгребной ямы, не покидающий королевские столы, по поводу которого Петр-I вскричал: «Ну и вонища!» или «Херес-де-ла-Фронтера» урожая 1775 года по сто тысяч долларов за бутылку. Им, смертным не попробовать подобное при любом жизненном раскладе.

Расплатились и пошли. Инспектору же непоследовательно взгрустнулось.

— Вышел из тюрьмы, ушел в тину, погудел, посушил носки у самовара, и вот до сих пор чиновником на побегушках. А ведь работал искусствоведом. Пусть заштатный городишко, пусть неподтвержденный диплом, пусть в музее из великого один этюд Шишкина левой ногой, но ведь было! Нет, я никого не виню, если бы не это дело, — откровенно щелкнул себя по шее. — А жены мои любимые! — заломил руки, артист. — Такое горе! Болит, Степан Андреевич?

Болит, естественно, постреливает периодически. Инспектор театр одного актера ломает, Абигель сзади бредет, с улыбочкой юродивой.

— Пульхерия Фаллалеевна. Богиня! Пульхерия по-гречески — «красивая». Груди… О, груди! Шила себе бюстгалтеры сама. Проще сшить, чем купить. Познакомился в церкви. Признаю, был первым бражником драгунского полка, волочился за актерками, а женился… — сделав губами звук «пцх!».- на костюмерше. Любить и быть разумным, едва-ль и божеству способно. Богиня выкуривала в постели сигару на ночь и в минуты раздражения грозилась татуировав меня, сдать в цирк. Каково?! Ах, Пульхерка, гром-баба! Ей бы танец живота освоить — в каждой складочке по кисточке, мировой бы успех! Все арабы бы сбежались. Успех же уездный, другого рода. Умерла-с. Погибла рафаэлевой смертью. На вершине экстаза, на очередном любовнике любвеобильное страстное сердце не выдержало. Разорвалось в клочья! — горестно покивал. — Так и похоронили.

Степан рассмеялся. Изложение — полная бредятина. Царских жен и любимых жеребцов, тюкнув по головушкам, укладывали в могилу в качестве необходимых аксессуаров на том свете. А богиню, значит, похоронили на вершине блаженства, с разорванным сердцем, на любовнике. Какая позиция? Пятая. Почему пятая? Какая, спрашивается, разница?

— Лакримоза диес илла, — серьезно страдал инспектор. — Слезный день. Реквием скорбящий.

Встал посреди перехода от станции метро «Университет» правой к станции метро «Университет» левой. Из глаза поползла лакрима по латинской щеке.

— Э, э, — напомнил о реалиях дня художник. — Идемте через дорогу, проникновенный вы наш.

Перейти на страницу:

Похожие книги