В это время Ван Гог окончательно определился в том, что своей жизненной цели и права на существование он может добиться только искусством, и только оно может сохранить его психическое спокойствие: «Когда я забочусь о том, чтобы уйти в работу или потеряться в ней, то мое настроение становится намного лучше». Это понимание дало необходимые силы и чувство уверенности в себе, но в то же время на протяжении нескольких недель вспыхивали другие проблемы, которых он опасался: ссора Тео с парижским филиалом «Гупиль» или решение Тео «улизнуть» от всех, или открыть собственную лавку по торговле произведениями искусства, потому что ему надоело постоянно финансировать Винсента, своих родителей и подругу Марию. Было ли это определенным намеком на возможное самоубийство, как это нам представил Маттиас Арнольд, сейчас трудно сказать. Но одно можно установить точно: мысль о том, что он может потерять своего лучшего друга и единственную финансовую поддержку очень волновала Винсента. Он писал Тео: «Скрыться или улизнуть и тебе, и мне хотелось неоднократно. Когда во мне возникали такие желания, я был в подавленном состоянии, но всякий раз при этой мысли я повторял себе, что это не достойно ни тебя, ни меня». В конце концов оказалось, что вокруг сообщения Тео было много шума из ничего, но у Винсента угроза потерять финансирование со стороны брата вызвала глубокие переживания и сильное душевное мучение.
Неуверенное финансовое положение и тяжелое психическое состояние заставило Ван Гога не один раз в течение трех месяцев во время его проживания в Дренте бывать у своих родителей, которые тем временем переехали в Нюэнен, где находился последний приход пастора Теодора. Это декабрьское время ознаменовалось разнообразными «видами психических волнений». Прежде всего это выразилось в разочаровании, полученном в связи с возвращением на родину, потому что его отношения с родителями «принципиально не изменились», хотя во время его пребывания в родительском доме отец целыми днями оказывал ему дружеское расположение, но Винсенту оно казалось «внешним доброжелательством, скрывающим железную жестокость и холод льда и напоминало песок, жесть или стекло». Даже после того, как ему предложили, после всех «ночных размышлений и взвешиваний», пожить в родительском доме и оборудовать временную мастерскую, он все равно инстинктивно чувствовал страх перед своей семьей. Свое чувство он попытался выразить брату потрясающим сравнением: «Эту боязнь, охватывающую меня дома, можно сравнить со страхом, когда в доме боятся собаку, которую тем не менее нужно иметь. Мокрая и лохматая она ходит по комнатам. Между тем, у животного несмотря на то, что она собака, человеческое лицо и душа… Этот дом для меня слишком хорош, и отец, и мать, и все остальные — чрезвычайно хороши. Но собака понимает, этот приют всего лишь „дом, где ее терпят“, — и она должна попытаться найти себе где-нибудь другую конуру. Собакой является сын, который неблаговоспитан, но об этом лучше помолчать, потому что отец давно забыл, а может, никогда и не думал, что означает связь между отцом и сыном… Я с удовольствием хотел бы признать, что отец настроен по-другому, но понимаю, что все иначе… И это так переполняет меня, что я едва сдерживаю слезы».
Возможно, это чувство послужило причиной короткой поездки в Гаагу в конце декабря для того, чтобы встретиться с женщиной, которую «очень сильно желал». Но эта встреча с Син вновь открыла его старые раны. После прибытия в Нюэнен, он написал письмо, полное обидных слов, своему брату Тео: «Оглядываясь назад, я понимаю, что покинул достойную сожаления женщину. Но я не могу отрицать того, что когда мы вместе, то ведем себя неправильно. И я вижу теперь твои слова и даже тебя самого несколько по-другому и не могу больше думать о тебе с тем чувством, которое было раньше… В своих словах тогда ты был слишком опрометчив: с отцом, который так часто трубит об этом, у тебя так много общего, и что ваша мудрость будет жестокой».