Наконец он получил документ, представляющий ему право в течение шести месяцев «использовать минеральную воду и ванны… по возможности восстанавливать свое здоровье». И хотя эта хорошая новость его удовлетворила, все равно его ностальгия и страстное желание вернуться домой в Мадрид не утихли. Он не хотел больше продавать свои произведения. Когда парижский друг сообщил Гойе, что его Caprichos пользуются большим успехом и предложил изготовить еще одну партию, он отказался. Раньше его интересовало то, какую реакцию вызовет анонимная публикация в Париже его литографии «Бордоские быки»; хотя в то время в Париже не было надобности в быках, они, как указывает Феррер, были объезжены. 20 декабря 1825 года Гойя ответил на это: «Ваше высказывание о моих оттисках „…быков“ убеждает меня, что у Вас нет возможности говорить о Caprichos, потому что больше двадцати лет назад я доверил их королю. За это я был обвинен святой инквизицией. Впрочем, они должны были быть мне благодарны за плохой росчерк, так как у меня нет зрения, сил, чернильницы, пера — у меня осталась только сила воли». В действительности его зрение ослабло, и он во время работы и при чтении должен был использовать лупу. Когда он писал, его руки дрожали, и мы знаем, что причиной было больное сердце, и не перестаем удивляться, откуда у него находились силы, как у юноши, и тому, что он сам выразил символически в заголовке своих рисунков, выполненных в то время: «Я все еще учусь».
Весной 1825 года Гойя вновь тяжело заболел. На этот раз врач установил у него паралич мочевого пузыря и опухоль толстого кишечника, которые, по его мнению, учитывая возраст пациента, нельзя было вылечить. Гойя был прикован к постели и его друзья ожидали самого худшего. Вторая половина отпуска истекала, его сын Хавьер стал хлопать о его дальнейшем продлении. На этот раз, принимая во внимание вызывающее опасение состояния здоровья отца, появилась возможность остаться лечиться еще на целый год на курортах Франции. 4 июля Фердинанд VII, а королю сообщили, что для Гойи это, может быть, последние мучения, дал свое одобрение. Никто не рискнул бы питать надежды на то, что случилось: Гойя пришел в себя и на этот раз, уже в середине июня 1825 года приступил к работе. 30 октября Гойя, как писал Моратин, переселился в маленький дом с садом и спокойно жил в нем вместе с Леокадией и ее маленькой Марией дель Росарио, а его «курортное проживание» сопровождалось выплатой жалованья, причитавшегося художнику двора.
30 марта 1826 года художник отпраздновал свое 80-летие и доказал, что в таком возрасте он может еще работать, потому что он нарисовал портрет председателя банка Бордо и управляющего имуществом Гойи. Но он все равно тосковал по родине и как-то сказал своему сыну Хавьеру: «Несмотря на то, что в Бордо жить очень приятно, но этого недостаточно, чтобы оставить родину». С Испанией было связано все его творчество, и он почувствовал, что для него — дело чести съездить еще раз в Мадрид. Кроме этого, его второе разрешение на отдых вскоре после дня его рождения подходило к концу, он понимал: необходимо третье позволение короля на его продление. Из создавшейся ситуации Гойя видел только один выход, а именно: король лично удовлетворяет его прошение об уходе со службы придворного художника и назначает пожизненную пенсию.
Последняя просьба для него имела особенное значение, так как его общее имущество было уже долгое время передано в право владения по наследству и жалование придворного художника необходимо было для проживания в Бордо с Леокадией и Марией дель Росарио. Преждевременную передачу поместья Гойи можно было бы объяснить только давлением Хавьера, который боялся, что его отец в последнюю минуту перепишет часть на Леоккадию и ее детей. Поэтому Гойя, неоднократно повторяясь, вынужден был успокаивать Хавьера: «Ты знаешь точно, что все, чем мы располагаем, принадлежит тебе». И хотя из этого можно сделать вывод, что Гойя имел в своем распоряжении резервные деньги, которые находятся в банке Бордо, все равно он не перестал хлопотать о пенсии.