VI
Письмо это не вызвало в Эдгаре иронии и не наполнило его покоем, как письмо Алека. Он был уверен, что Януш написал все это с какой-то скрытой целью. С каждым днем, отделявшим письмо от времени его написания, содержание его приобретало для Эдгара все новый и новый смысл. А перечитывал он его ежедневно, как молитву, ведь больше и заняться-то было нечем. Но так как любое усилие доставляло ему теперь мучения, то читал он лишь по кусочку: утром, днем и вечером. Читая, Эдгар старался разгадать, что Януш скрыл между строчками и особенно что означала фраза о закоснелости Марыси и Казимежа. Фразе этой он невольно придавал иное значение… Временами, когда сознание прояснялось, Эдгар соображал, что в письме ничего не скрывается, что Януш написал только то, что котел написать, и не следует ничего здесь выискивать между строк. Это были лишь размышления Януша об Эдгаре — размышления уже по ту сторону великой грани, которая может разделить их в любой момент и по сути дела уже разделяет сейчас. Януш еще целиком погружен в мирскую суету с ее делами и мыслями, которые кажутся ему оторванными от жизни и о которых только Эдгар знает, насколько они срослись с жизнью. Для Януша, несмотря ни на что, существует и погода, и ее влияние на хозяйство, и воспоминания об Испании, и обед, и прошлое, в котором представала конкретная, реальная Ариадна, в то время как для Эдгара все это сливалось в бессмысленное переплетение чего-то творящегося за какой-то стеной. А за стеной, прозрачной, но мучительно холодной, была Ривьера, где наконец распогодилось и где щедро распускались цветы; за стеной Жозеф рассказывал о своих женщинах («и ведь не о любви он говорит; faire l'amour {62} означает что-то совсем другое», — думал Эдгар); из-за стены ежедневно приходил врач с вопросом: «Comment ca va»? {63} — и, предписав переменить уколы или принимать другие порошки, уходил, хотя Эдгар все время питал крупицу, тень тени надежды, что врач скажет, будто находит некоторое улучшение; но врач этого не говорил и уходил за прозрачную стену со своим французским лицом, вежливо улыбающимся, а по сути дела глубоко равнодушным; за стеной была жизнь, и только благодаря ручейку радио немного реальной жизни вливалось в эту кошмарную комнату, оклеенную желтой бумагой с ягодками. Только это деяние, эти звуки Эдгар и воспринимал как единственно настоящее, что проникало к нему сквозь заколдованную стеклянную стену молчания и умирания.
И вот как-то, уже в середине апреля, он услышал квартет ре минор. Передавали его не из Варшавы, а из Кракова по всем польским радиостанциям. Эдгара предупредил об этом открыткой давний знакомый — режиссер музыкальных передач польского радио, и, несмотря на то, что теперь все было ему безразлично, он с самого утра все же чувствовал легкое волнение, а термометр, обычно державшийся на 38°, показывал на две черточки выше того, что он уже считал нормальным. Квартета Эдгар не слышал по меньшей мере лет десять, с вечера у Гани Эванс, но тогда он очень устал и ему трудно было сосредоточиться. Французские музыканты старались что-то там извлечь из этого квартета, но им никак не удавалось воспроизвести третью четверть в трио скерцо, которое было написано в стиле мазурки, так же как и в других частях не могли передать самого главного, самой сути произведения. Квартет этот Эдгар писал в Варшаве, в Ловиче, у органиста Яжины, проводя время с Геленой; тема анданте пришла как-то в августовский полдень в Аркадии. Он сидел на опушке парка, на скамье, откуда были видны убранные поля. Копны еще стояли, но рачительные хозяева уже велели распахать землю между ними, и это сочетание осенней, вспаханной земли с летними копнами придавало необычайное обаяние скромному пейзажу. Какая-то девушка шла через эти поля — было не жарко, хотя удивительно ясно, и небо было такое синее-синее, слегка отдающее холодком, и эта девушка в линялой ловичской юбке шла и пела. Пела она совсем не то, что возникло у него в голове, но песня эта, простая и монотонная, вызвала какие-то ассоциации, что-то совсем не похожее ни на то, что он слышал в эту минуту, ни на то, что он собирался написать раньше. Тогда его поразила чужеродность этого анданте, даже, пожалуй, банальность его; сразу же по написании оно показалось ему чем-то дешевым, разительно отличающимся от всей остальной его музыки, и в то же время он сознавал, что это его произведение будет одним из самых популярных.