— Да ведь об этом же все говорят… Все знают… «Вся Варшава». Ты же знаешь, что произошло.
Она положила руку на ладонь Эдгара.
— Я сплетнями не интересуюсь. Впрочем, я и не представляю, чтобы какое-то событие, даже самое драматическое, можно было бы передать такими прелюдиями.
— А ты знаешь, когда она ко мне пришла, две прелюдии были уже написаны. Я даже сыграл ей ту «серьезную», как ты говоришь. Она сказала, что это напоминает ей импровизации Рысека. Ты слышала когда-нибудь, как он импровизировал на органе?
Оля отрицательно покачала головой.
— Ну вот видишь, значит, ты даже не можешь судить. Да, так оно и есть, эта вторая прелюдия рассказывает о. разочаровании, каким была для меня смерть Рысека.
— Разочарование? Так ты это называешь?
— Именно так. Не могу же я назвать его смерть горем, ведь Рысек не был для меня самым близким…
— Скорее уж ты был для него самым близким.
— Да, и поэтому он хотел видеть меня перед смертью, во что бы то ни стало хотел видеть. А для меня это было разочарованием. Потому что я думал, что Рысек мог бы так много создать. Что его жизнь будет иметь громадное значение для нашего искусства. А он взял и умер, и ничего не осталось. Не записал ни одной своей импровизации. А фортепьянные его композиции ничего особенного не представляли. Это всегда так выводит из себя Артура…
— И ты воспроизвел одну из его импровизаций в этой прелюдии?
— О нет, это было бы слишком просто. Да я и не сумел бы. Его импровизации были всегда очень искусны по форме, а эта прелюдия, как и все мои вещи, — просто излияние звуков, речка, небольшой ручеек…
— Красиво…
— Вот именно, красиво. И ничего от великого. А я хотел выразить в этой прелюдии свое разочарование. То есть даже не выразить… Когда я писал ее, я много думал о Рысеке и о том, как жаль, что он умер, и что ничего после него не осталось, и что эта могила в Ловиче наверняка уже запущена. И вот что у меня получилось… Как раз тогда-то и пришла Гелена…
— А ты любишь Марысю?
— Марысю? Билинскую? Откуда я знаю? Так я и сказал Гелене…
— Я знаю.
— Откуда?
— Ты как-то говорил об этом.
— Забавно. Не помню, чтобы мы вели такой разговор.
— Разговоры мы вели разные. Еще в Одессе. И потом, когда ты уже знал Гелену.
— Она отравилась в соседней подворотне.
— Я знаю.
— И что самое страшное — ужасно вульгарная форма всего этого… Как раз тогда, когда хочется, чтобы все в жизни было таким… если уж не красивым… то хотя бы привлекательным… все вдруг так запутывается.
— Ну и что? Остаются такие вот прелюдии.
— Видишь ли; мне кажется, что это не очень хорошая калькуляция. Когда такое количество человеческого страдания конденсируется в одной странице нотной бумаги, это не имеет большого смысла…
— А какой еще смысл можно придать человеческому страданию?
— Женщины…
Оля внезапно оборвала разговор, а Эдгар не настаивал на его продолжении. И, задумавшись, верно, снова забыл о нем, чтобы при случае вновь заговорить о Гелене и Рысеке, о ее вульгарном самоубийстве и о сокровищах, которые уложили в гроб вместе с горбатым внуком органиста.
Однажды с Эдгаром пришел и Януш.
При виде его Оля растерялась.
Теперь ей было трудно разговаривать с Янушем. Собственно говоря, она и раньше не умела найти с ним общий язык или хотя бы просто перекинуться банальными фразами. Он всегда заставлял ее испытывать робость и даже в гораздо большей степени, чем Эдгар, который силой своей индивидуальности подавлял все ее «соображения» и «остроты». Но в Эдгаре она ощущала невероятно много доброты, от которой робость ее скоро проходила.
Несчастье отделяло Януша от людей непроницаемой стеной — во всяком случае, так казалось Оле. И она просто не могла подобрать слов, с которыми можно было бы к нему обратиться.
— Вот, привел к тебе Януша, — сказал Эдгар, — хочу показать ему прелюдии.
Оля подумала, что бедный Эдгар нарочно старается придать этим прелюдиям какое-то особое значение, чтобы скрыть их ничтожность. Она даже забыла, что когда-то и сама считала эти произведения значительным событием в творчестве Эдгара. И только позднее вспомнила об этом. «Надо следить за собой, — подумала она. — А то я становлюсь какой-то желчной. Ведь ему и в самом деле некому даже показать эти прелюдии». Януш неуверенно улыбнулся.
— Ты знаешь, — обратился он к Оле, — меня сейчас как-то не очень интересуют новые музыкальные произведения. Я предпочитаю старые.
— Ты всегда пренебрежительно относился к моему творчеству, — с упреком произнес Эдгар. — Я никогда не забуду, что ты сказал после моего последнего концерта…
— Это когда Эльжбета пела «Шехерезаду»?
Тем не менее Эдгар проиграл все три прелюдии — и даже дважды.
Средняя прозвучала очень хорошо.
— Задумчиво, серьезно, — повторила Оля.
— Неужели так важно то, что эти прелюдии существуют? — спросил Януш.
Эдгар пожал плечами.
— Разумеется, все самые прекрасные вещи на свете могли бы и не существовать. Но в них есть какой-то смысл. Для меня, во всяком случае, очень значительный. Эти прелюдии придают смысл моему теперешнему существованию…
— Скорее помогают тебе обманывать самого себя, — сказал Януш.