— Видишь ли, — медленно произнес Януш, — страдание — это только одна из истин. Но и я не умею страдать. Конечно, я мучаюсь… сильно мучаюсь… Вот, например, сейчас, когда думаю о Польше. Где же выход? Или еще раньше — в России. Ты не представляешь себе, как я пережил русскую революцию. Это было почти… страдание. Ну а потом эту измену…
— Она изменила тебе? — беззлобно спросил Генрик.
— Ариадна? Нет, не мне. Она изменила делу, в которое верила больше, чем я. Так мне, по крайней мере, казалось. Но нет, видимо, не верила. А раз не верила она, то может быть, вообще, не стоило верить?
— Из-за одной глупой бабы…
— Прошу тебя, не говори так.
— Любил ты ее, что ли?
— До сих пор люблю. Это и есть мука. Потому что знаю: она не заслуживает любви.
Генрик пожал плечами.
— Заслуживает любви! Ты, Януш, совсем еще ребенок.
— Знаю. Но есть люди, которые на всю жизнь остаются детьми. И от этого страдают. Именно дети-то и страдают. Разве ты не замечал, как часто они плачут и сколько искренности в их слезах? У меня есть племянник, ему три года. Послушал бы ты, как страдальчески всхлипывает он, когда у него отнимают любимую игрушку. Он в эти минуты по-настоящему несчастен.
Генрик хлопнул Януша по плечу.
— Ну и что, брат, у тебя тоже отобрали твою игрушку?
Януш ничего не ответил. Он отодвинулся в тень, и в темноте теперь нельзя было разглядеть его лицо.
— Ничего эта болтовня не даст ни нам, ни Польше, — сказал Генрик.
— Вот это хуже всего. Человек ничего не может толком распознать, ни в чем не уверен твердо, нигде не видит четких очертаний — сплошной туман.
— Ты пессимист, — шепнул Генрик. — Ну-ка, ложись спать. Расстели плед.
— Нет, я не пессимист. Разве можно назвать пессимистом человека, который верит?
— Во что же ты веришь, дорогой мой Януш?
— Верю в человека, в человечность, в истину… Я во все верю. Только ничего не знаю.
— Тогда ложись спать.
Генрик подвинулся на лавке. Януш кое-как примостился рядом, положив под голову рюкзак.
— Жизнь — это, конечно, не роман, — заключил художник.
— И тем не менее она страшно увлекательна, — сказал Януш и почему-то вспомнил именье, владельцем которого он недавно стал.
VII
Когда они приехали в Закопане, там, разумеется, шел дождь. И все же они отправились на Халю. Стоял густой туман, горы затянуло плотной пеленой, и даже внизу ничего не было видно в двух шагах. То тут, то там выныривали из молока блестящие еловые стволы или заросли карликовой сосны, похожие на притаившееся войско. Слышно было, как позванивают в тумане колокольца, привязанные к шеям коров и баранов. Глухой звук этих колокольцев доносился отовсюду, то удаляясь, то приближаясь. Целый день просидели Януш с Генриком у горного приюта Бустрицких. Под ними утопали в тумане груды серых камней, завезенных сюда для постройки приюта Татрского общества, а дальше была сплошная мгла. Янушу вообще не верилось, что там внизу горы.
В приюте вместе с ними находились какой-то чахоточный поэт из Вильно и двое подростков лет по пятнадцати — шестнадцати. Один был светловолосый, его звали Рудзек, а другого, брюнета, звали Петрусь. Весь день они либо ели чернику с простоквашей, либо играли в покер костяшками домино. Янушу и Генрику было так скучно, что под конец и они стали играть с мальчиками. Генрик выигрывал, Януш проигрывал, а подростки заливались смехом без всякой, впрочем, причины. За ужином к ним подсел чахоточный поэт и начал рассказывать всякие были и небылицы о приключениях в горах. Больше всего, конечно, он рассказывал о таинственной Замарлой Турне, на хребте которой погибло столько молодых людей. Сама Турня утопала сейчас в белой каше, и невозможно было представить себе, как она выглядит. Подростки слушали, развесив уши. Поэт потягивал чай с ромом, и его рассказы становились все красочнее. Тем временем мгла сгустилась, стало совсем темно, и приют Бустрицких окутало такое молчание, какое бывает только в горах. Перед сном Януш вышел из дому и немного постоял, опершись на изгородь из сухих еловых жердей. Он сразу попал во власть горной тишины. Внизу, видимо там, где громоздились камни, журчало нечто удивительно музыкальное — даже не верилось, что это ручей. За короткий миг Янушем овладело глубокое спокойствие. Варшавские переживания, мысли о Париже уплыли далеко-далеко, скатились в пропасть; вечная людская суета показалась такой никчемной. «Зачем люди страдают, раз здесь такой покой?» — подумал он, сознавая при этом, что покой этот не могильный.