Но вот снова вышла Эльжбета с небольшой красной книжечкой в руках. Она записывала туда слова песен, которые исполняла, ибо память последнее время стала изменять ей. Пани Шиллер осталась за столиком.
— Слушайте, дорогие мои, — сказала она, хотя в этом не было никакой необходимости. Оля и без того вся обратилась в слух, а Геленка продолжала думать о чем-то своем.
Эльжбета исполнила весь свой репертуар: сперва взглянула на носки туфель, потом уверенно вскинула голову, а когда зал притих, обменялась взглядом с аккомпаниатором и кивнула ему.
Зазвучали удивительные аккорды. Было их четыре, и они низвергались стремительно, как в последней балладе Шопена. Эльжбета начала очень тихо и как бы робея.
Но вдруг она словно ощутила присутствие брата и запела так, будто ей аккомпанировал сам Эдгар. Песня была проста и выразительна.
— Чудесно, — сказала Оля.
Пани Шиллер кивнула. Анджея покоробила эта сентиментальность. Он недоуменно покосился на мать.
А Оля действительно изменилась в лице. Она всегда считала Эдгара своим другом. Но сейчас, когда он внезапно как бы обратился к ней из-за гроба своей неизвестной песней, ей показалось, что ближе его у нее никого не было. Она думала, что, пожалуй, ему одному могла бы поведать все — и о Казимеже, и о смерти Антека, и о том, как боится за Анджея. Захлестнутая потоком высоких нот, которые негромко и с легкостью прежних лет брала Эльжбета, она почувствовала такой прилив жалости к самой себе и своим детям, что, казалось, вот-вот расплачется. В проникновенных звуках псалма тоже слышались мука и жалоба.
Возникал новый и неведомый ей Эдгар, не тот, появлявшийся в гостиной на улице Чацкого, приятный и слегка надломленный, очень грустный человек, а иной, новый, лучезарный. Разумеется, он был грустен, но не как флейтист из экзотического восточного переулка — его грусть была шире и полнее, чем все, что может сказать музыка. Это была не «грустная дымка», присущая пейзажам французских мастеров, а какая-то всеобъемлющая скорбь. Он говорил времени, которое они сейчас переживали, этому страшному времени: ты минуешь, время, все минует, как миновал я, все вы промелькнете, словно тени, словно отражения верб в водах рек Вавилонских.
Оля так увлеклась и ушла в себя, что не заметила, как началась вторая песня. Для нее, ошеломленной и удивленной, все слилось в одно впечатление.
— Мой Эдгар… — сказала пани Шиллер, когда Эльжбета кончила.
Никто из публики не захлопал. Эльжбета ушла. Пани Шиллер встала и последовала за дочерью.
В программе значились еще две арии из каких-то итальянских опер. Оля подумала, что пора идти домой. Но прежде чем она решилась встать, певица вернулась и начала заключительную часть концерта.
В середине первой арии Оля заметила, что стул, где минуту назад сидела пани Шиллер, занял какой-то мужчина. Сначала она не поняла, кто это, но по длинным локонам, рассыпавшимся, когда он наклонился к Геленке, узнала Губи-Губи. Оля услыхала, как он сказал Геленке:
— Чего вы тут сидите? Разве не знаете? Началось.
У Оли болезненно сжалось сердце, ее дети почти одновременно произнесли:
Анджей: — Что случилось?
Геленка: — Я знала.
— Что, что? — забеспокоилась Оля.
Губи-Губи провозгласил с пафосом:
— Вы тут сидите, а евреи сражаются с утра.
— Что ты говоришь? — спросил Анджей.
Геленка махнула рукой:
— Право, Анджей, я бы постыдилась на твоем месте.
Они невольно заговорили громче, кто-то зашикал, а Эльжбета в паузе тревожно покосилась в их сторону. Но увидав, что немецкий летчик продолжает восхищенно глазеть на нее, Эльжбета успокоилась и снова принялась штурмовать высокие ноты. Ее аккомпаниатор тщетно пытался заменить целый оркестр.
— Что же теперь будет? — спросил Анджей. — А как же мы?
— Мы — другое дело.
Геленка снова вмешалась:
— Разумеется, мы — другое дело. А те пусть погибают, если им угодно.
— Перебьют всех до единого, — заметил Губерт.
— Геленка, ты-то откуда узнала? — горячо зашептал Анджей. — Бронек говорил?
— Бронек носил оружие в своих рисунках.
— Пресвятая дева! — ужаснулась Оля, хотя она и сама была не робкого десятка.
Эльжбета закончила вторую арию, послышался гул одобрительных возгласов и аплодисменты. Публика поспешила к выходу — близился комендантский час.
Воспользовавшись этим, молодые люди заговорили громче. Началась перепалка.
Анджей доказывал, что «нет никакого приказа». Геленка взглянула на него с презрением и обратилась к матери:
— Оставь их в покое (хотя Оля не вмешивалась в разговор), идем к Эльжбете.
Они направились в маленькую комнатку, служившую «артистической». Вблизи Эльжбета выглядела некрасивой, на слегка одутловатом лице нелепо белела пудра — парфюмерные изделия времен оккупации отнюдь не отличались высоким качеством. Профессор Рыневич, пунцовый, как школяр, стоял перед ней, повторяя:
— Прелесть, прелесть. Как прелестно вы пели!
Пани Шиллер добродушно улыбалась из-за плеча дочери.
— Действительно, профессор, — сказала она. — Невольно вспоминается Одесса.
И Эльжбета думала об Одессе, но будто о каком-то мираже, наваждении.
— Нашей Одессы уже нет, — сказал профессор.