Я сделала все, что могла и не могла. Мы с Липкиным дарим свои книги самым близким, а не близким — если попросят. Не потому что — гордецы. А из такта и горького опыта. Нам дарят разные авторы уйму книг, дарят знакомые и незнакомые, в доме творчества и по почте, даже в лифте ныне проданной литфондом писательской поликлиники дарили. И мы хорошо понимаем, как неприятно, когда тебе дарят, а ты многие из подаренных не приобрел бы ни за что и у автора не попросил бы. И куда все это девать? — в нашей небольшой двухкомнатной все забито книгами. Поэтому-то мне было неловко дарить свои «Первые уста» Алле Демидовой.
Эта проблема мучила и Булата Окуджаву, ему-то дарили раз в двадцать, наверное, чаще, чем нам. А если бы лето он не на даче проводил, а в доме творчества, то — вообще… Боже мой! Уже два года Булата нет! Сейчас все пишут о нем воспоминания, а я вот еще никак не могу, еще больно, и все же вернусь из Швейцарии и напишу то, что только я знаю. А знаю немного. Дружба была продолжительной и доверительной, но не тесной, с большими интервалами.
— Инна, когда мы в следующий раз увидимся, чтобы я могла еще здесь в вашу книгу заглянуть? — спрашивает Алла Демидова, и если это из вежливости, то мне и вежливость приятна.
— Послезавтра, Алла Сергеевна, — отвечает за меня Галина, — послезавтра приезжает Вадим Глускер снимать вас возле клиники, тут мы и подкатим, заберем вас и Глускера к брату Жан-Марка, он в своего отца — винодел. Там и поужинаем. А завтра у вас, кажется, ваши женевские друзья, а у меня лекции в Берне.
— По-моему, самый красивый город — Женева, когда вы туда собираетесь, Инна?
— Мы ей покажем Женеву в четверг, когда вас будем провожать, а вечером встречать ее Лену.
На другой день в Балагане я начала строчить в блокнотике, который, ожидая Аллу Демидову в клинике, прихватила, чтобы делать путевые заметы. Даже розовый штамп на каждом листочке GRAND HOTEL EXCELSIOR MONTREUX будет мне напоминать о вчерашнем почти безоблачном дне, в котором и намека не было, что с сегодняшнего дня погода пойдет — в желто-черно-серую полоску с оборкой заморозков по утрам на порожистой траве Шабра…
…Вчера в чудесно-солнечный день мы осмотрели снаружи дом, в котором жил Рильке. Дом стоит у дороги, на изумительном месте, — горы со снежными вершинами кажутся близкими. А на самом деле близок виноград поздней породы, — темные виноградинки, похожие на черную смородину, свисают компактными гроздьями. Такого винограда я нигде не видела, тем более что он растет, прижимаясь к забору вкруг бывшего дома Рильке. Потом мы доехали до музея Рильке. Там меня заинтересовали, главным образом, рукописи — несколько стихотворений и многие письма. Рильке сначала писал черновик, потом его переписывал, и только третий экземпляр был окончательным. Первый черновик написан простым, нетвердым, почти детским почерком. Второй черновик — несколько иной, не закругленный, более уверенный, с признаками островерхой каллиграфии. А беловик уже пишется изощреннейшей красоты готическим почерком. С таким явлением я никогда не сталкивалась — два резко диаметральных почерка у одной руки, с промежуточным почерком, и тоже иным — между черновиком и беловиком. Было ясно, что своим письмам он уделял не меньше внимания, чем стихам. Но есть и разница: если стихи переписаны филигранно готическим почерком, то беловики некоторых писем зависят и от адресата. Например, женщине, которая его опекала, письмо в окончательном виде — попроще, чем более значительным адресатам. А вот кому они написаны с самым, наверное, готическим изыском, я, увы, не запомнила и не переписала имен в блокнот, он так и остался чистым. Вечная история, говорю себе: делай записи, но увлекаюсь и забываю. Больше я ничего в музее и не замечала. Всегда так, упрусь в одно, и только это одно и вижу. Так, в 84-м году ездила в Пушкинский музей на выставку. Там были Гойя, Эль Греко, Веласкес, даже Рафаэль был, а я уперлась в «Святую Клотильду» Сурбарана и в полотно Лоренцо Лотто «Благовещенье», и — никуда от них, а люди нормально обходили два огромных зала, смотрели все. Сразу все увидеть мне никогда, увы, не удается.