Читаем Киноповести полностью

Парнишкой он любил слушать, как гудят телеграфные столбы. Прижмется ухом к столбу, закроет глаза и слушает... Волнующее чувство, Егор всегда это чувство помнил: как будто это нездешний какой-то гул, не на земле гудит, а черт знает где. Если покрепче зажмуриться и целиком вникнуть в этот мощный утробный звук, то он перейдет в тебя — где-то загудит внутри, в голове, что ли, или в груди, не поймешь. Жутко бывало, но интересно. Странно, ведь вот была же длинная, вон какая разная жизнь, а хорошо помнилось только вот это немногое: как гудели столбы, корова Манька да как с матерью носили на себе березки, мать — большую, малолетний Егор — поменьше, зимой, чтобы истопить печь. Эти-то дорогие воспоминания и жили в нем, и, когда бывало вовсе тяжко, он вспоминал далекую свою деревеньку, березовый лес на берегу реки, саму реку... Легче не становилось, только глубоко жаль было всего этого, и грустно, и по-иному щемило сердце — и дорого и больно. И теперь, когда от пашни веяло таким покоем, когда голову грело солнышко и можно остановить постоянный свой бег по земле, Егор не понимал, как это будет — что он остановится, обретет покой. Разве это можно? Жило в душе предчувствие, что это будет, наверно, короткая пора.

Егор еще раз оглядел степь... Вот и этого будет жаль.

«Да что же я за урод такой!— невольно подумал он.— Что я жить-то не умею? К чертям собачьим! Надо жить. Хорошо же? Хорошо! Ну и радуйся».

Егор глубоко вздохнул...

— Сто сорок лет можно жить... с таким воздухом,— сказал он. И теперь только увидел на краю поля березовый колок и пошел к нему.

— Ох вы, мои хорошие!.. И стоят себе: прижухлись с краешку и стоят. Ну, что — дождались? Зазеленели...— Он ласково потрогал березку.— Ох, ох — нарядились-то! Ах, невестушки вы мои, нарядились! И молчат стоят. Хоть бы крикнули — позвали, нет, нарядились и стоят. Ну, уж вижу теперь, вижу — красивые. Ну, ладно, мне пахать надо. Я тут рядом буду, буду заходить теперь.— Егор отошел немного от березок, оглянулся и засмеялся: — Ка-кие стоят!— И пошел к трактору.

Шел и еще говорил по своей привычке:

— А то простоишь с вами и ударником труда не станешь. Вот так вот... Вам-то что, вам все равно, а мне надо в ударники выходить. Вот так.

И запел Егор:

«Калина красная,Калина вызрела,Я у залеточки-иХарактер вызнала-а.Характер вызнала-а:Характер ой како-ой...» 

Так с песней и залез в кабину и двинул всю железную громадину вперед. И продолжал — видно было — петь, но уже песни не было слышно из-за этого грохота и лязга.

Вечером ужинали все вместе: старики, Люба и Егор.

В репродукторе пели хорошие песни, слушали эти песни.

Вдруг дверь отворилась — и заявился нежданный гость: высокий молодой парень, тот самый, который заполошничал тогда вечером при облаве.

Егор даже слегка растерялся.

— О-о!— сказал он.— Вот так гость! Садись, Вася!

— Шура!— поправил гость, улыбнувшись.

— Да, Шура! Все забываю. Все путаю с тем Васей, помнишь? Вася-то был, большой такой, старшиной-то работал...

Так тараторил Егор, а сам, похоже, приходил пока в себя — гость был и вправду нежданный.

— Мы с Шурой служили вместе,— пояснил он.— У генерала Щелокова. Садись, Шура, ужинать с нами.

— Садитесь, садитесь,— пригласила и старуха.

А старик даже и подвинулся на лавке — место дал.

— Давайте.

— Да нет, меня там такси ждет. Мне надо сказать тебе, Георгий, кое-что. Да передать тут...

— Да ты садись, поужинай!— упорствовал Егор.— Подождет таксист.

— Да нет...— Шура глянул на часы.— Мне еще на поезд успеть...

Егор полез из-за стола. И все тараторил, не давая времени Шуре как-нибудь нежелательно вылететь с языком. Сам Егор, бунтовавший против слов пустых и ничтожных, умел иногда так много трещать и тараторить, что вконец запутывал других — не понимали, что он хочет сказать. Бывало это и от растерянности.

— Ну, как, знакомых встречаешь кого-нибудь? Эх, золотые были денечки!.. Мне эта служба до сих пор во сне снится. Ну, пойдем — чего там тебе передать надо, в машине, что ли, лежит? Пойдем примем пакет от генерала... Расписаться ж надо? Ты сюда рейсовым? Или на перекладных? Пойдем...

Они вышли.

Старик помолчал... И в его крестьянскую голову пришла только такая мысль:

— Это ж сколько они на такси-то прокатывают — от города и обратно? Сколько с километра берут?

— Не знаю,— рассеянно сказала Люба.— Десять копеек.

Она в этом госте почуяла что-то худое.

— Десять копеек. Десять копеек на тридцать шесть верст... Сколько это?

— Ну, тридцать шесть копеек и будет,— сказала старуха.

— Здорово живешь!— воскликнул старик.— Десять верст — это уже рупь. А тридцать шесть — это... три шестьдесят, вот сколь. Три шестьдесят да три шестьдесят — семь двадцать. Семь двадцать — только туда-сюда съездить. А я, бывало, за семь двадцать-то месяц работал.

Люба не выдержала, вылезла тоже из-за стола.

— Чего они там?— сказала она. И пошла из избы.

...Вышла в сени, а сеничная дверь на улицу открыта. И она услышала голос Егора и этого Шуры. И замерла.

Перейти на страницу:

Похожие книги