Нож в левом глазу матери моей торчал, как упрек и напоминание о том, чего мне хотелось забыть.
Я всего ожидал в ту минуту – но только, однако же, не того, о чем она мне поведала…
18.
Но прежде она проводила за дверь старшину-генерала, и лишь потом, помолчав, завела леденящую разум историю…
19.
«Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте!» – когда-то воскликнул великий Шекспир и поторопился: есть!
Отсюда, из камеры датской тюрьмы, где я в муках и скорби пишу эти строки, он мне представляется милым романтиком, так не изведавшим истинных, а не придуманных трагедий.
Данте скорей – не Шекспир вспоминался мне живо во все продолжение материнского повествования:
Который вязнет в этой топи смрадной. Его глаза багровы, вздут живот,
Жир в черной бороде, когтисты руки; Он мучит души, кожу с мясом рвет.
А те под ливнем воют, словно суки; Прикрыть стараясь верхним нижний бок, Ворочаются в исступленье муки» …
Мне так и виделись: разверстые небеса и падающие на землю громы и молнии, смерчи, ветра, ураганы, тайфуны, тонущие в сере и пепле города и веси, ревущий в беспамятстве скот и люди, тщетно молящие о пощаде…
20.
Начала она буднично и без нажима, и рассказ о себе продолжался спокойно, без пафоса, в третьем лице – так, будто совсем не она являлась центральным действующим лицом тех, повторюсь, леденящих разум, событий.
Временами, по мере того, как она углублялась в прошедшее – течение речи её замедлялось, или вдруг цепенели глаза, а лицо покрывала смертельная бледность.
Любой другой на её месте стонал бы и выл, проклиная судьбу и день, когда появился на свет.
Она же на протяжении всего повествования ни разу не всхлипнула, не зарыдала.
И сегодня еще, даже зная ответ на вопрос, из какого источника мать моя черпала силы для выживания – я не перестаю поражаться её стойкости и самообладанию…
21.
Итак, в белорусских лесах, как поведала мать моя, на хуторе Диком, в семи верстах от местечка Чапунь, что на Ислочь-реке, испокон веку поживали старый Кастусь с любимой супругой Ефимией, одиннадцатью сынами и двумя двенадцатилетними дочурками-близняшками – Даяной и Бездной.
Всех одиннадцать братьев, к слову, она перечислила по именам, в порядке рождения, с описанием внешности и привычек, дурных и хороших.
У братьев уже были жены и дети, число которых она затруднялась припомнить в точности – сто, может, триста.
Мужики промышляли охотой на зверя и рыбной ловлей, бабы рожали детей, пахали землю, пололи картофель, ходили за птицей и скотом, пряли пряжу, латали одежду и варили щи.
Поживали они не богато, конечно, зато без обид: спать ложились всем скопом в большой светлой горнице, не голодали и были одеты, обуты – чего еще надо, казалось бы?
Тут, помню, мать моя вдруг замолчала; обычно бесстрастные, цвета дождя, глаза затуманились и потеплели; разошлась паутина морщинок у рта и на лбу; и на тонких губах промелькнуло подобье улыбки…
Однажды близняшки бродили по лесу с лукошками и на болотах у Волчьей впадины прямо наткнулись на грязного чужака.
Будто брошенный куль, он валялся во мху вниз лицом и едва дышал.
Даяна при виде бродяги, со слов матери моей, до смерти перепугалась и кинулась бежать.
Что касается Бездны – она не сробела, и даже приблизилась к чужаку и перевернула на спину.
Перепачканный кровью и грязью, отвратно смердящий, мужчина являл собой жалкое зрелище.
Пока еще помощь поспела, тащила его на себе, вспоминала она, верст пятьсот или сто.
Три долгих, как жизнь, года бедняга провел без движения, в коме (
Три года поила Бездна своего принца (
Даяна тем временем, со слов матери моей, грязла в разврате: то ее видели в старом хлеву с пастушком с соседнего хутора; то засекли с трактористом на гумне; а то – в неглиже, под кустом с коновалом Захаром Оспой.
Что ни вечер, Даяна тащилась в Чапунь за семь верст, на танцы под гусли с баяном; назад возвращалась под утро; пробуждалась за полдень; долго томно позевывала, потягивалась, и поплевывала в потолок; наконец, голышом, не спеша, направлялась на скотный двор, где орошала лицо и торс свежеотобранным козьим молоком; умывшись, блаженно выкуривала натощак косячок сушеной травы, осушала граненый стакан самогона и медленно, и сладострастно заглатывала, как удав кролика, огурец пряного посола.
Ритуальный показ фокуса с огурцом неизменно сопровождался бурными аплодисментами прыщавых племянников, достигших тревожного возраста половой зрелости.
Точно в означенный час они ручейками стекались к скотному двору, строились по росту и томительно ожидали нового явления Даяны.
Особенно все возбуждались, когда вдруг, случалось, заканчивались огурцы…