А я жил, как во сне. Я впервые в своей жизни неожиданно и страстно был влюблен. Я боготворил её и любил трепетно и нежно, и я был любим. Я ничего не замечал: что ел, что делал, что говорил, как одевался. Без неё я просто замирал на одной трепетной тревожной ноте ожидания скорой встречи. Оживал только тогда, когда видел её — мою Любовь. Я жил только ожиданием встречи с ней. Я торопил время, я считал секунды, когда она выйдет из дома, когда я её увижу… Меня трясло от холода и от жаркого волнения очередного свидания. И она выходила на улицу, выходила ко мне. Я видел её большие весёлые, тоже счастливые глаза. Чуть смущенный взгляд…
— Ты давно пришел? Не замёрз?
Какие красивые у нее глаза, какие ресницы. Румянец, радостная улыбка… Голос… колокольчиком! Люба! Моя Любушка!
— Конечно, давно жду, то есть только что…
На голове серый пуховый платок. Пальто с мягким меховым воротничком красиво повторяет её стройную девичью фигурку. Черные, иногда белые (они красивые, но холоднее черных!) аккуратные валеночки. На руках мягкие кроличьи варежки. Очень теплые, я в них тоже часто грелся.
— А ты опять в холодных ботинках! Почему не в валенках? — ужасается она моей беспечности и сердится на меня за это. А я счастлив, я на седьмом небе от того, как она обо мне заботится, как она сердится, как жалеет меня…
— К-какие ботинки? А, б-ботинки… Да нет, они не холодные, что ты, они т-теплые…
Я таю от её заботы, нежности и любви к ней. Опять даю моей Любушке очередное обещание — вечером приходить к ней только в валенках. Только!.. Хотя точно знаю, что никогда, ни при каких обстоятельствах не приду к ней, к моей Любушке, на свидание в каких-то там прозаических валенках. И мы, взявшись за руки, идем гулять. Любушка сразу же берется отогревать мои холодные, окоченевшие пальцы в своей жаркой варежке или согревает своим дыханием… Мы долго-долго стоим близко-близко.
Маршрут мы всегда выбирали самый дальний.
Поселок Могоча мне нравился тем, что он был далеко растянут как вдоль железнодорожной линии, так и вглубь от нее. Длинные улицы и переулки разделяли усадьбы с их домами-избами, дворами, палисадниками, большими огородами, сараями и, конечно же, собаками с соответствующими табличками на калитках дворов «Осторожно, злая собака!». Можно было долго-долго ходить, гулять, обнявшись, по этим длинным и тёмным улицам и переулкам. Что мы и делали.
Крупная узловая станция и большой поселок были известны какими-то ужасными преступлениями, пьянками, даже убийствами. Вечерами, после семи, на улицах всегда было пусто. Многие хозяева на ночь спускали с цепей своих огромных собак-волкодавов — размяться. Они, счастливые от нагрянувшей свободы, бегали, дурашки, рыча, лая и тявкая, разнокалиберными стаями и просто поодиночке, по всем этим пустынным и холодным улицам. Своим присутствием мы эти стада, конечно же, развлекали. Но я достойно защищал свою любимую и ничего не боялся. Собаки, наверное, понимали это и нас не трогали.
Я действительно кроме Любы никого не видел и ничего не замечал. Мы с ней много говорили о звездах, пересказывали друг другу содержание интересных книжек, кинофильмов, рассказывали всякие смешные истории и свои переживания, рассказывали о планах на будущее, фантазировали. Слушали друг друга. Мечтали. Иногда, когда были деньги, да и без денег тоже, ходили в кино. Целовались и на улице, и в тёмном зале… Люба!!
Сейчас, здесь в вагоне, с особой остротой и болью всё опять вспомнилось, опять нахлынуло!.. Я и сейчас очень ярко помню прикосновение её нежных губ… Помню её необыкновенные глаза. Ласковый и нежный её голос, её руки, легкое дыхание и губы… Лю-юбушка, моя Любушка!..
Правда, в начале одиннадцатого вечера, стоя у калитки дома, где моя Любушка жила, я промерзал настолько, что холода не чувствовал вообще и говорить почти не мог. А зимой в Могоче минус сорок — это обычная рабочая температура. Люба в очередной раз заботливо спрашивала меня:
— Ты не сильно замерз?
— К-конечно нет, — еле сдерживая колотившую меня дрожь, бодро отвечал я.
Её мама выходила на крыльцо в домашнем платье, накинув пуховый платок на голову и плечи, и мягко говорила:
— Любушка, пора домой.
Я замирал: сейчас Люба уйдет, уйдёт… Люба, повернувшись к маме, умоляюще просила:
— Мамочка, ну можно ещё немножко? Ещё же не очень поздно, ну, мам!
Мама, укоризненно покачав головой, уходила. И мы, счастливые, взявшись за руки, тепло улыбаясь, отогревали дыханием друг другу руки, нос, щеки. И опять целовались. Нежно-нежно, много-много раз… Потом Люба категорически требовала разрешить ей проводить меня — хотя бы только до виадука. Я был счастлив.
— Конечно, — соглашался я, — если ты не замерзла, и — только до виадука!
Мы шли… А потом — как же она обратно пойдет одна?! Нет, конечно. И теперь уже я её провожал до калитки. Там мы снова целовались, уже почти совсем ледяными губами.