— Дар не дар, а на заводах приходилось… перед толпами многотысячными. На ткацкой фабрике один раз… — Сухожилов фыркнул, — бунт усмирял. Ну да, натуральные бунты, руководство бывшее рабочих из цехов к воротам выведет, чтобы те голой грудью за правое дело. Раньше как — и смертным боем можно было, если все другие аргументы не помогут, а сейчас — цивилизация, терпимость, толерантность; членовредительство — уже не комильфо. С интеллигенцией вообще беда; она — идейная, ее нельзя руками. Тем более культура. Ну приехал — действительно, девушки, тонкие штучки, запах прелого сена, нотки лаванды, под кожей позвонки просвечивают, лопатки боязливо сведены, и решимость мрачная в глазах: это будет наш последний и решительный бой, ну и парочка мальчиков с ними, явно пидорского вида. Как тут с ними? В тупого пристава играть, который «дура леке, сед леке» и «предлагаю покинуть — предлагаю покинуть?..» Ну я влетаю — воплощенная предупредительность без всякого намека на подобострастие — милый, но настойчивый, любезный, но решительный. «Господи, господи, — причитаю с порога, — это что же вы тут устроили? Вы! Ну посмотрите на себя — какие из вас Матросовы? И все туда же — ни пяди квадратного метра, вгрыземся, как в Малую землю, зубами. Глупо, девочки, бесконечно глупо. Я извиняюсь за свинства моих подчиненных, но факт при этом остается фактом: помещение сменило собственника. Вам придется покинуть». «Вы нас что же — физически?» — тут мне вопрос. Смотрю: холеная такая, лет сорок пять, наверное, ну, сорок, а ноги как у девочки. Гранд-дама, опытная стерва. «Вас, — говорю, — мы отсюда на руках. Физически, но трепетно. Я бы даже сказал с благоговением». Глазами вперилась в меня, бровями так классически обезоруживает, а на лице — порода, двадцать поколений… не знаю уж, кого, профессоров, дворян. Я здесь бы, думаю, пошуровал. Владелица, конечно, — понимаю, — а эти юные вокруг нее — как фрейлины, мальчонки — как пажи.
— Но не она хозяйка?
— Не она, ты же знаешь уже. «Что же вы своих сотрудников — я ей — так понапрасну подвергаете? Да нет, не угрожаю я расправой, вы только не подумайте, но вы ведь как — никак властям официальным препятствуете в данную минуту, а за это — уголовная ответственность». — «Я, наверное, все-таки не хозяйка, говорит». — «Да, а кто же владелица?» И вот тут уже она.
— С фотографии.
— Именно. Я усмешку уже приготовил, но застыла усмешечка.
— Будто свет по глазам ударил? Это с первого взгляда, выходит?
— Смейся-смейся. С первого, с тридцать первого — не знаю, с какого. Тогда не до этого было. Все же — здесь и сейчас; мы сразу — ля-ля, бла-бла-бла. Я им слово, а они мне два; у обеих-то язык подвешен, духорятся, острят. «Ни к чему, — им говорю, — подменять понятия, называя законную передачу собственности бандитским налетом». — «А если вы к виску не пистолет подносите — бумажку, то какая разница?» — «Не в том вопрос, бумажка или пистолет. Вопрос, кто этот пистолет подносит. А подносит его государство — не я». Я в глаза ей смотрю — понимаю: что — то не то. Ну, представь: она для меня — никто… ну, как преграда, как проблема — ничто, ну, вот дунул, и нет ее — перышко, захочу — прямо здесь нагну. Ну, будет суд, ну, будет бла-бла-бла про то, что искусство с насиженных мест выжимают, про то, что русский капитал безнравственно утилитарен и слепо беспощаден, как танк, бульдозер, носорог, про то, что скоро и до Третьяковской галереи доберутся, и всем нам будет очень стыдно… дальше что? Все равно же нагну, я же всю жизнь только этим и занимался.
— А тут — солдат ребенка не обидит? Сердце дрогнуло — растаяло?