Больше не разговаривали. Встречаясь на лестнице, кивали и проходили мимо, обоюдно признавая: им нечего друг другу сказать. Илья учился в Политехническом, потом переехал в Москву. Что было дальше – мнения соседей разделились. Одни говорили, сбежал, ухитрился перейти границу с Монголией. Другие – сел по политике. Вроде был даже обыск, нашли листовку. Но дело не в разговорах. А в том, что жизненная позиция, которую выбрал для себя Илья, не довела его до добра…
«А моя?»
Он вспомнил слова Геннадия Лукича, призвавшего защищать добро.
Значит, он был прав, когда тянулся к дворовым мальчишкам – надеялся стать для них своим. Тогда он просто не знал: чтобы стать своим, следует от многого отказаться. Во всяком случае, от китайского интерната. А значит, по логике вещей, и от своей основной профессии.
Он шагал, каждым шагом укрепляя еще мягковатый костяк новорожденной легенды: «Если не китаист, то – кто? – выбор был неширок. Мнимая профессия не берется с потолка. Геннадий Лукич говорил: выбирать следует из того, что уже наметилось в реальной жизни. – Может, философ?»
Конечно, не путаник из Кёнигсберга. А серьезный, гегелевского толка. Этому направлению философской мысли он всегда отдавал пальму первенства. Все действительное разумно, все разумное действительно. В сущности, формула, позволяющая примирить действительность с воображением. Доказать, что воображение не противоречит разуму. Наоборот. Воображение – одно из главных его свойств.
Еще одно ключевое понятие гегелевской теории: национализм. Не этот, вульгарный, извращение фашистских идеологов. А национальный дух, живущий в народном теле. «Или в теле народа? – он закашлялся: как тогда, в церкви. – Да. Пожалуй, так благозвучнее…»
– Опаздывашь. Жду тебя, жду… Полдвенадцатого уже, – Ганс постучал по стеклышку часов.
О том, что у них назначена встреча, он – за событиями этого безумного утра – начисто забыл.
– Простыл, што ли? – Ганс спросил заботливо. – Дохаешь. И глаза красные…
– Не в то горло попало. – «Зря я сюда сунулся. Надо было через другой двор».
– Я, эта… с Эбнером перетер. Эбнер грит, в деканат глупо. Пересидеть надо. Поищут и плюнут.
– Ты… ему звонил?
– А чо такова-то? Черных не прослушивают.
– Ну ты-то пока еще не черный.
– Дак я из автомата, – радуясь своей сообразительности, Ганс просиял.
«Наши все равно бы вычислили. По голосу. Дня за три. Вторник, среда, четверг», – он сосчитал, неприметно загибая пальцы.
– Ну, мне пора. Собраться надо. Упаковать вещи.
– Как? – Ганс смотрел растерянно. – Прям щас? А я? Можа, прошвырнемся? Посидим где-нить…
«Полицаи не выходили, значит, все еще там, в квартире».
– Ладно, – он согласился. – Если недалеко. Счастливое сияние вернулось: Ганс махнул рукой и зашагал в направлении бывшей мечети.
Он шел, размышляя о своем: «Да ну ее, эту философию… История лучше. Во-первых, более или менее знаю. Позаниматься дополнительно, почитать… – но опыт жизни в России подсказывал: тоже небезопасно. – Ляпнешь что-нибудь. Вроде бордюра-поребрика. И, считай, спалился….»
– Если… ну, мало ли. Вдруг захочу поменять специальность, – над крышами домов стояли призраки минаретов. – Как думаешь, я мог бы стать но-вистом?
– Тебе-то нахера? Китаист – круто! И язык ихний знаешь.
– Нет, ну а все-таки? – призраки растаяли, оставив по себе пустые пятна на куполе небес.
– А ты… эта, – Ганс замялся. – Не обидишься?
– Конечно нет! – он ответил искренне. – Мы же с тобой друзья.
– А, ну да… Помнишь, ты рассказывал про свово учителя? Имя такое… Еврейское. Типа Абрам.
– Моисей. Моисей Цзинович.
– У меня тоже был. В гимназии. Веньямин Саныч. Классный манн. А главно, умный! Не, ты тоже умный. И память у тебя – дай бог каждому! Только Веньямин знашь чо говорил? Памяти мало. Если есть сомнения, нельзя отмахиваться. Историк думать должен. Слышь, а как правильно: должен или должон?
– Должен. Полагаешь, я не умею?
– Умеешь. Тока… Я давно заметил. Кто-то у тебя внутри. Не, не то штобы… А как будто. Типа охранник. Ты идешь, а он: сюда можно, а тут – ферботен! Во мне ить тоже это было…
– Значит, – он усмехнулся, – ты сбежал. Может, и у меня получится.
– Не, – Ганс смотрел вперед, будто видел взорванные минареты. – Это Веньямин. Без него я бы не смог…
Он тоже смотрел вперед. Но видел пустые пятна.
– А хошь, – Ганс остановился на перекрестке, – Ленинград тебе покажу? Настоящий.
– Как это, настоящий? – он оглянулся. – Где?
– Тут, – Ганс указал на дом с высокой зеленой башенкой. Краску разъела рыжеватая ржа. – Две сестры жили. До войны учились в консерватории. Одна на скрипке, другая на рояле. Пока мать была жива, еще ничо. А потом… Вопщем, солдат заманивали.
– Фашистских?
– Да какое! Ваших. Убивали и… – Ганс сглотнул с трудом. – Блокада, все вокруг помирают, а им хоть бы хны. Румяные, кровь с молоком. И глаза светятся. По глазам-то и догадались. Сообщили куда следует…
Он старался не глотать. Однажды мать обмолвилась: «Случаи людоедства – да, бывали».