День, когда Файавэй впервые надела этот туалет, запал мне в память потому, что тогда же состоялось мое знакомство с неким новым лицом. Дело было под вечер, я лежал в доме, как вдруг услышал за стеной какой-то шум. Привыкший к переполохам, по любому поводу возникающим в долине, я не обращал на него никакого внимания, пока в дом, вне себя от волнения, не ворвался старый Мархейо и не сообщил мне потрясающую новость: «Марну пеми!», что в переводе означает: сюда идет некто по имени Марну. Мой престарелый друг, очевидно, ожидал, что это известие произведет на меня большое впечатление, и некоторое время молча смотрел на меня, словно хотел увидеть, что со мной будет, но я и бровью не повел, и тогда почтенный старец бросился со всех ног вон из дому, такой же взбудораженный, как и раньше.
– Марну, Марну… – думал я. – Нет, я что-то не помню такого имени. Должно быть, какая-нибудь важная персона – вон ведь что делается с туземцами.
А оглушительный шум все приближался, крики «Марну!» становились все громче – это имя было у всех на устах.
Я решил, что явился какой-то воин высокого ранга, не имевший до сих пор чести быть принятым мною, и жаждал засвидетельствовать мне почтение. Я сделался так самоуверен, избалованный всеобщим вниманием и уважением, что намеревался уже было за такую небрежность наказать этого Марну и встретить его холодно, – но между тем галдящая толпа приблизилась, и в центре ее оказался самый удивительный представитель рода человеческого, какого я когда-либо видел.
Возраст незнакомца был не больше двадцати пяти лет, и рост его едва превышал средний; будь он хоть на волосок выше, бесподобная симметрия его тела оказалась бы нарушена. Обнаженные руки и ноги имели форму совершеннейшую, а изящные линии фигуры и гладкие безбородые щеки, я думаю, делали из него достойный образец для статуи полинезийского Аполлона – овалом лица и правильностью черт он и в самом деле напоминал античный бюст. Но мраморной недвижности искусства здесь была придана теплота и живость выражения, какие можно встретить лишь у обитателя Южных морей среди благодатнейшего царства природы. Волосы Марну вились густыми каштановыми локонами, которые начинали плясать на висках и на затылке, когда он оживленно разговаривал. Щеки его были нежны, как у женщины, и все лицо совершенно не тронуто татуировкой, хотя, кроме лица, кожу повсюду испещрили разные замысловатые фигуры, которые – в отличие от несвязных эскизов, украшающих тела его соплеменников, – составляли как будто бы некий законченный узор.
В особенности заинтересовала меня татуировка у него на спине. Автором этих рисунков был, я думаю, большой художник. Вверх по позвоночнику тянулся узкий, конусообразный, заштрихованный в косую клеточку ствол дерева арту. С обеих сторон от него отходили елочкой поникшие ветви, выполненные в изысканной, тщательной манере, с листьями и прочими подробностями. Право же, это было лучшее произведение изобразительного искусства, виденное мною в долине Тайпи. Вид незнакомца сзади наводил на мысль о лозе дикого винограда, ветвящейся по стене. А грудь его, руки и ноги были покрыты несчетным множеством каких-то изображений, подчиняющихся, впрочем, при всем разнообразии, определенному общему замыслу. Цвет татуировки был ярко-синий, что на коричневом фоне смуглой кожи выглядело весьма эффектно. Пояс из белой тапы, едва ли в два дюйма шириной, но с пышными кистями спереди и сзади, составлял весь костюм незнакомца.
Он шел в окружении жителей долины, неся под мышкой скатанный в трубочку кусок местной ткани, и сжимал в другой руке длинное и богато изукрашенное копье. У него был вид путешественника, предвкушающего близкий и приятный отдых. На ходу он то и дело отпускал какие-то шутливые замечания, и обступавшая его толпа покатывалась со смеху.
Пораженный непринужденностью его манер и необыкновенной наружностью, столь отличающей его от бритоголовых, по уши татуированных аборигенов, я сам не знаю почему вскочил, когда он вошел в дом, и пригласил его расположиться со мной на циновках. Но, ничем не обнаружив, что замечает мою учтивость и даже самое мое присутствие, – и впрямь не бесспорное – незнакомец прошел мимо меня и улегся на циновках в дальнем конце своеобразного дивана, пересекавшего от стены до стены все жилище Мархейо.
Если бы первую красавицу и царицу бала при всем честном народе обхамил какой-то надменный фат, ее негодование не могло бы сравниться с моим при этом неожиданном афронте.
Я был потрясен. Обращение со мною тайпийцев приучило меня ожидать от всякого, кто бы ни появился в долине, таких же щедрых изъявлений почтительности и любопытства. Но поразительное его равнодушие лишь возбудило во мне желание выяснить, кто же таков незнакомец, совершенно завладевший всеобщим вниманием.