— У-ух, хитрю-ю-ю-щий ка-а-кой! — засмеялась Аня. — К пище привыка-ать надо. Через час еще пое-е-едим немно-о-ожко. А сейчас закусим моро-о-ошкой…
Она держала в пальцах нежно-желтую ягоду, похожую на малину. Он раскрыл рот, и Аня, как птенцу, вложила ягоду. Еще одну, еще… Лицо у нее светилось от великого удовольствия.
— Это нечестно, — сказал он вдруг.
— Что нече-естно? — округлились у нее глаза.
— Я ем, а ты — нет. Если есть, то вдвоем. Одну мне и тебе — одну…
— Так не по-ойде-ет. Я сы-ытая. Три тебе, а мне — одну-у.
— Нет, одну — тебе, одну — мне.
— Так и быть: одну — мне, две тебе, — и добавила задиристо: — И не спорь, по-ожа-алуйста! Ты во-он како-ой бо-о-ольшой и бо-о-ольной.
— Хорошо, не буду…
— Гончаров, сестренка, этот будет? — спросил кто-то рядом уставшим, измученным, безразличным и оттого ничего доброго не предвещающим голосом.
Аня побледнела, поднялась и ответила неуверенно:
— Да-да, это Гончаров.
— Гончаров? — заглянул ему в глаза пожилой солдат, должно быть, санитар. Словно санитар знавал его раньше…
— Точно, он самый, — приободренно подтвердил Егор.
— В Москву, — безразлично объявил санитар. — Велено в самолет доставить…
Рядом с койкой стукнули носилки, два дюжих, пахнущих табаком, санитара подняли его костлявыми руками: «Осторожнее, пожалуйста!» — крик Ани, и опустили на жесткое, неудобное ложе. Качнулись окна, заколыхался, словно был из белой резины, потолок, да и Егор будто сам пошел по палате — так ощутимо-отчетливо отдавались шаги санитаров у него в ногах, в позвоночнике, во всем теле. На лестнице носилки наклонились, сухо и беззвучно затмила свет боль, отделила вязкой, труднопроницаемой перегородкой от внешнего мира, который напоследок отпечатался в памяти тревожным возгласом Ани, похожим на далекий вскрик сойки в ночном лесу…
Через год списанный вчистую матрос Егор Гончаров стоял на пепелище родной деревни и, кусая костяшки кулака, прислонился плечом к обожженной, закопченной до коричневы березе, живой всего двумя-тремя веточками, беззвучно плакал. Горбатый бобыль, лесник Пантелей, живший от деревни в стороне, рассказал, что немцы кого угнали в неволю, а кого согнали в колхозный амбар, облили бензином и сожгли. Пантелей достал из-за божницы пачку писем, отобрал несколько штук и положил перед Егором. Он узнал свои треугольнички и сказал на прощанье:
— Побереги, я еще напишу.
Он вернулся в госпиталь, добился переосвидетельствования, убедив врачей, что ему никак невозможно отсиживаться в тылу. После войны несколько раз дал знать о себе Пантелею и сообщал свои новые адреса на тот случай, если вдруг объявится кто из родни. Поступил в институт, женился, получил комнату, переехал в новую квартиру… Ответов от лесника не требовал — Егору Саввичу хотелось как можно основательней забыть все, не саднить душу, и хотя ему удавалось обманывать себя довольно долго, окончательного успеха не добился.
Всколыхнуло ему душу в безвестной сельской больнице, куда он попал по совершенно невероятному поводу — во время рыбалки, а это было в верховьях Волги, воспалился у него аппендицит. Егор Саввич надеялся, что ему попутно в госпитале вырезали его, не думал никогда, что отросток слепой кишки уцелел, и, когда прихватило, вспомнил старые раны. Пустяковая, казалось, операция едва не стоила Егору Саввичу жизни — воспаление брюшины, температура держалась две недели, образовались спайки, разыгрался холецистит, в довершение ко всему разошелся шов, и Егор Саввич едва не истек кровью до прихода врача. Зажав шов рукой, он пошел врача искать сам. Потом почувствовал, как пол ускользающе уходит из-под ног, старался удержаться на нем, догнать его, но куда там.
Привели в чувство каким-то необыкновенно болезненным уколом прямо через пижамные штаны. Егору Саввичу показалось, что на ногу сел шмель — лежал, покачивал ногой, стараясь перетерпеть чрезмерно взбадривающую боль, и размышлял о давным-давно известной истине, что все люди ходят под небом и по земле — никто не знает, где и как споткнется. К тому же его душила обида — тогда вон из какой ямы выкарабкался, а тут из-за несчастного аппендицита угодил под капельницы отделения реанимации.
В больнице у Егора Саввича было предостаточно времени размышлять о жизни. Вначале ему не хотелось ревизовать свои деяния, и он просил медсестру принести ему хоть алгебру, хоть геометрию — только бы что-нибудь читать. Откликнулась санитарка Люба — круглое, розовощекое существо, с синими, словно нарисованными глазурью глазами и густыми, кустистыми бровями. У Любы был несомненный дар оказываться рядом с теми, кто в ней нуждается. Она часами просиживала, причем по своей воле, возле Егора Саввича, занимала его разговорами, отвлекала от мыслей о болезнях. Куда она, обыкновенная сельская женщина, у которой в меру, в общем-то, пьющий муж, двое детей, не очень ласковая свекровь, огород, могла его увести?