Мотя в начальство не лезла, однако слова «администратор», «ассистент» были из того самого высокого мира, к которому она причисляла Костю. Ну что такое простая буфетчица по сравнению с ними? Лишь потом, когда она, поверив балабону, уволилась с работы и поехала с ним на дальнейшие гастроли (кстати, барабан свой он оставил дома у Моти, так как тот не влезал в такси, а Костя заявил, что он может играть на любом ящике стола, только был бы у него фанерный низ), поняла, какую дала промашку. Администратор, оказывается, должен был продавать билеты даже в тех клубах, где в это время сидели, бездельничая, кассирши, сдавать до копейки выручку Косте, что вообще было против ее убеждений, должен был договариваться с клубными работниками, устраивать труппу в гостиницы или просить теток о постое, потому что коллектив Кости почему-то предпочитал небольшие городки, поселки, села; надо было выстаивать очереди на вокзалах за билетами или доставать транспорт, расклеивать афиши; ассистент обязан был подавать Косте с дурацкими ужимочками и глупым видом, после его вопроса к залу «На чем бы вам сыграть?», поперечную пилу и другие инструменты, например, волоком подтаскивать Вакуле гири, посылать из зала записки примерно такого содержания: «А правда, что Вакула сын Ивана Поддубного?», чтобы Костя мог загадочно-беззастенчиво ответить: «Он маму помнит, а папу нет». По понятиям или торгово-общепитовским меркам получалось, что администратор и ассистент у Кости все равно, что зальная, та, которая в столовых собирает грязную посуду, да вдобавок, можно сказать, сценная, да еще прачка на четырех мужиков, если учитывать еще акробатов, которые, к облегчению и радости Моти, скоро куда-то исчезли.
К счастью, гастроли Моти совершались летом, но впереди по законам природы были осень и зима, и ей при мысли, что они так будут мыкаться в слякоть и стужу, становилось зябко и тревожно, а когда забеременела, то и вовсе почувствовала себя скверно, позабыт-позаброшенной, затосковала о своем изюмском домике с огородом и садом, которые надо доводить до ума — там пропали уже клубника и смородина, на огуречной ботве наверняка висят одни желтяки, помидоры гниют, и сливы, и яблоки, и груши стоят нетронутые, — о чайной на базаре, о спокойной привычной жизни, в которой тебе ясно твое место, людям понятно, кто ты, и они тебе понятны, как и ты им. На гастролях так не было, как в Изюме, даже Костя частенько говорил, что в Изюме изюмительно, но когда она поделилась с ним своими мыслями, он как-то равнодушно отнесся к будущему ребенку, к ее желанию вернуться домой и только с вдохновением пообещал в скором времени посетить столицу юмора — Одессу. И Мотю это как-то утешило, в основном потому, что она никогда не видела моря.
В Одессе он снял комнату, повел Мотю сразу в оперный театр, но ей всякие представления надоели, и поэтому она не ахала, как надлежало бы делать, а Костя возмущался, хотя и говорил при этом: «Я ж не одессит, я ж с Таганрога». Город ей понравился, а говор нет, такая тарабарщина, хуже изюмского, а вот море совсем свело ее с ума, завладело ею, как в первые дни Костя. Она купалась, жарилась на солнце целую неделю, не жалуясь на здоровье и какое-либо недомогание, и вела бы дальше курортный образ жизни, если бы Костя не сказал однажды, что он познакомит ее с небывалой женщиной, имя которой на устах у всей Одессы и которая научит, как дальше жить.
С Костей творилось что-то непонятное, он был все время мрачен и молчалив, куда-то уходил, не говоря ни слова, и возвращался не каждую ночь. Мотя попыталась из ревности устроить скандал, но Костя пресек попытку фразой, отбивающей всякую охоту к возражениям, сказанной угрожающе, врастяжку, чуть не по буквам:
— Ша, мурмулька, ша…
Мотя согласилась познакомиться с небывалой женщиной больше из-за слабой надежды на то, что с Костей у нее все наладится, говорят же не зря: стерпятся-слюбятся, заживут они если не хорошей жизнью, то хотя бы сносной, и, конечно, из любопытства — она к тому времени надумала, пока не поздно, вернуться домой.
Костя привел ее к какому-то кафе недалеко от порта, слово «кафе», обратила внимание Мотя, с буквой «е», а не с «э», как у нее на чайной, подошел прямо к буфетчице, немолодой женщине, с пышными и красивыми седыми волосами, за спиной которой вся стена была уставлена причудливыми, невиданными Мотей, заграничными бутылками с красочными наклейками. Здесь торговали водкой и вином, подавали горячие блюда — это Мотя сразу определила наметанным глазом. В зале сидела притихшая скромно парочка, с виду влюбленные студенты, да мужская компания на троих.
— Привел? — спросила буфетчица, и Костя неожиданно перед ней сник, заулыбался подобострастно, он, который чувствовал себя хозяином любой ситуации.
— Это тетя Утя, — сказал он Моте.
— Выпьешь? — спросила тетя Утя Костю. — Нам надо поговорить с ней. Так что тебе, соточку и заливное?
— Сто пятьдесят и заливное, тетя Утя, — уточнил Костя, показывая характер.