- Ты говоришь, тебе в конную артиллерию нужно? - сказал унтер, приблизив веснушчатое лицо к лицу Вильгельма. - Пойдем-ка, я тебя сейчас провожу в конную артиллерию.
Вильгельм посмотрел на унтера и усмехнулся.
- Стоит ли вам беспокоиться по пустякам, - сказал он, - я сам найду дорогу в город.
Он сказал это и тотчас услышал собственный голос: голос был глухой, протяжный.
- Никакого беспокойства, - строго сказал унтер, и Вильгельм увидел, как он знаками подзывает солдата.
Он не чувствовал страха, только скуку, тягость, в теле была тоска да, пожалуй, втайне желание, чтобы все поскорее кончилось. Так часто ему случалось думать о поимке, что все, что происходило, казалось каким-то повторением, и повторение было неудачное, грубое.
Он пошел прочь, прямыми шагами, зная, что так надо.
- Стой! - заорал унтер и схватил его за руку.
- Что вам нужно? - спросил Вильгельм тихо, чувствуя гадливость от прикосновения чужой, жесткой руки. - Уходите прочь.
- Рот кривит! - кричал унтер, вытаскивая тесак из ножен.
- Прочь руки! - сказал в бешенстве Вильгельм, сам того не замечая, по-французски.
- Васька, держи его, - сказал деловито унтер солдату, - это о нем давеча в полку объявляли.
Вильгельм смотрел бессмысленными глазами на веснушчатое лицо, сбоку.
"Как просто и как скоро".
Через полчаса он сидел в глухом, голом каземате; дверь открылась пришли его заковывать в кандалы.
КРЕПОСТЬ
I
Путешествия у Кюхли бывали разные.
Он путешествовал в каретах, на кораблях, в гондоле, в тряской мужичьей телеге.
Он путешествовал из Петербурга в Берлин и в Веймар, и в Лион, и в Марсель, и в Париж, и в Ниццу - и обратно в Петербург. Он путешествовал из Петербурга в Усвят, Витебск, Оршу, Минск, Слоним, Венгров, Ливо, Варшаву и обратно в Петербург. Последнее свое обратное путешествие он совершил не один: тесно прижавшись к нему, сидели конвойные; и хоть путешествие с Семеном было не очень удобно, но теперь было неудобнее во сто крат: ручные и ножные кандалы были страшной тяжести, стирали кожу, разъедали мясо и при каждом шаге гремели.
И наступили предпоследние странствия Кюхли: Петропавловская крепость Шлиссельбург - Динабургская крепость - Ревельская цитадель - Свеаборг. Самые для него радостные.
Потому что, когда человек путешествует по своей воле, это значит, что в любое время, если есть деньги и желание, он может сесть на корабль, в карету, в гондолу - и ехать в Берлин, и в Веймар, и в Лион. И, когда человек путешествует не по своей воле, но для того, чтобы избегнуть воли чужой, - он надеется ее избежать.
И тогда он не смотрит на небо, на солнце, на тучи, на бегущие версты, на запыленные зеленые листья придорожных дерев - или смотрит бегло. Это оттого, что оп стремится вдаль, стремится покинуть именно вот эти тучи, и придорожные дерева, и бегущие версты.
Но когда человек сидит под номером шестнадцатым - и ширины в комнате три шага, а длины - пять с половиной, а лет впереди в этой комнате двадцать, и окошко маленькое, мутное, высоко над землей, - тогда путешествие радостно само по себе.
В самом деле, не все ли равно, куда тебя везут, в какой каменный гроб, немного лучше или немного хуже, сырее или суше? Главное - стремиться решительно некуда, ждать решительно нечего, и поэтому ты можешь предаваться радости по пути - ты смотришь на тучи, на солнце, на запыленные зеленые листья придорожных дерев и ничего более не хочешь - они тебе дороги сами по себе.
А если ты несколько месяцев кряду видишь всего-навсего два-три человеческих лица, и то сквозь четырехугольник, прорезанный в двери, из-за приподнимающейся темной занавески, а лицо это - лицо часового или надсмотрщика, с пристальными глазами, - то к деревьям и тучам и даже придорожным верстам ты начинаешь относиться как к людям - каждое дерево имеет свою странную, неповторимую физиономию, иногда даже сочувственную тебе.
И ты пьешь полной грудью воздух, хоть он и не всегда живительный воздух полей, а чаще воздух, наполненный пылью, которую поднимает твоя гремящая кибитка. Потому что в камере твоей воздух еще хуже.
И если даже нет кругом ни дороги, ни деревьев, ни тонкого запаха навоза сквозь дорожную пыль, если ты сидишь в плавно качающейся каюте тюремного корабля, душной и темной, немногим отличающейся от простого дощатого гроба, то все же ты испытываешь радость, - потому что гроб твой плавучий, потому что ты чувствуешь движение и изредка слышишь крики команды наверху, - в особенности если тебя везут из Петропавловской крепости, в особенности же если только двенадцать дней назад на твоих глазах повесили двоих твоих друзей и троих единомышленников.
Ты можешь закрыть глаза, ты можешь отдаться движению корабля, успокаивающему нас, ибо оно всегда в лад с движением нашей крови. Ты можешь постараться задремать - хоть на полчаса, хоть на десять минут - и не видеть, как срывается с виселицы полутруп в мешке и кричит голосом твоего друга - высокого поэта и друга, который когда-то гладил твою руку:
- Вы, генерал, вероятно, приехали посмотреть, как мы умираем в мучениях.
И ты можешь на полчаса - или на десять минут - забыть грубый крик: