– Эй, поклепщики, оба, собачиться кыш! Не то самолично битьем разобижу. Придержите раздоры поне́ до суда, а в собраньях застольных блюдите сквозь зубы корректности.
Пенял им за то, что двенадцатый год друг на дружку доносы строчат, потому как межой не столкуются – там колючки на метр придвинут, тут на пару шажков оттеснят. Так и пляшет под спорные дудки шатучая изгородь.
Я от них покосился на стрелки, а те уж в одну подровняться пристроились. Обождавши, покамест двенадцать ударов скукуются, латаю наспешно проруху в звучаниях:
– Может, к детству с рожденья свернем? Каким рос, чем таким-рассяким поотметился?
– Сколько знаю от бабки, ничем, – отвечает Закарий Станишев. – Из хорошего – точно. Да и плохого тогда с гулькин нос набиралось. Мальчишкой его на селе ни на вздрог не боялись: росточком не вышел, сутул, кривогуб да худющ. Жердь в заборе – и та бы от ветра прикрыла. Завсегда незаметный и тихий, как тень, а поближе к темну так и вовсе для мира вжимался в невидимость.
– Не ходил, а как будто подкрадкой ступал, даже если шагал не таясь, – подтверждает Станишеву бабку Оторва. – Мне про эти курьезы батяня стращал в нахлобучку. Мол, еще раз с уроков в рыбалки слиняешь, ирод Вылко к тебе подкрадется, по темечку тюкнет и спровадит на дно – в утопление липовой жизни.
Закарий очками сверкает, в подкрепу ему возбуждается:
– Тут про безродство сирот поминали, а я бы вперед инородность в его предпосылки сфиксировал.
– Это как? – бескуражится Додю. – Давай пролюстрируй.
– Есть чудна́я порода людей, – размельчает мыслишку учитель, – у которых талант вырастать за спиной и дышать человеку в затылок. Про таких упырей и в романах читал, и вращался, когда в институте… Вурдалачное, склизкое племя! И народ эту муторность в Вылко наитьем прочувствовал. Волчье имя опять же погоды над ним понасупило.
Тенчо, крякнув, ему подпевает:
– Был замашками Вылко на беса похожий. «Чтоб тебя гром затоптал! С невзначая в печенки я сердце сронял. Убирайся, нечистая сила!» – вот такими примерно гоненьями его на селе и чихвостили. Невдомек людям было, что близок тот день, когда подтишочник подымется в изверга.
– Это да! – нагнетается Нешко волнением: жестяночкой дзенькнул, слизнул валидол, палец вздернул наверх и дырявит табачные воздухи. – Ни отнять, ни убавить. Подтишочник и был. А потом рашпояшалщя в ижверги.
– Но уже с малолетства заквасом прокисший ходил и страстишками гнусными порченный, – сугубит бай Пешо хулу. – Му́ки любил в существах смаковать: то щенка головней припечет, то бездомную кошку повесит. Где скотину кто режет, там Вылко пособник иль зритель. В душегубскую шкуру годами влезал, примерял на себя постепенным вдвижением.
– А как в юноши вырос, так первую кровь и прокапал, – объясняет Оторва Флорину. – Сревновав сестру Бенку, по этим броженьям цыгана серпом зарубил. А в плюгавце убитом ни даже задоров мужских, ни приличных к отпору силенок. Коли Вылко дохляк – так тот рядом с ним недоносок, сморчок. Мелюзга, да и только. Пуподых его кличка была.
– Потому что в пупок человекам дышал, – прицепляюсь и я к их капеллам. – А про то, что цыган, мой отец возражал. Склонялся, что тот из себя отродясь беспризорник. Приблудился к цыганскому табору, но под Кочово выпал впросонках с кибитки и от нечего делать к мангалам[19]
пришпилился тутошним. Токмо оседлые ромы своим сосунка не признали: поскребли на нем смуглость и бледную кожу достали. Так что был Пуподых не цыган. Хоть водился у нас лишь с цыганами: кто другой и к калиткам его не пускал. Да и сам он не очень к болгарам захаживал: опасался покусов собачьих. Сантиметров в нем было не выше ягненка, а дворняги у нас испокон чуть не все с волкодавным примесом, в добавку на лютостях взращены.– Карлик, что ль, Пуподых ваш? – удивляется жадно Флорин.
– Недомерок скорей. Вроде все, как положено, токмо в лупу подсмотрено, – выручает сравнением Тенчо. – Извращение, в общем. Хотя и в стандартных пропорциях.
– И с чего ж его Вылко серпом повредил?
– А с того, что отсюда, приятель, зачинается в хлопчике истинный висельник, – омрачается взглядами Тенчо и тяжко, красиво вздыхает. – Жалко, высох бокал, не то б я тебе расписал людоедства его за сопутным питьем. Коль послушать приспичит, пивко на двоих наливай, пошушукаем давние ужасы в узкой компании.
Ничего себе, думаю. Закадычный мой кореш, а действует плоше врага! Или к ним мне подсесть на троих? Но посмотришь с воздержной, второй стороны, и сомнения уже затрудняют: вдруг мне память за эту подсевку спасибо не скажет, а, даже напротив, озлится склерозами? Коли Тенчо набрешет чего, я его, хоть казни, не подлажу, ибо помню историю смутно, просыпаюсь в ней разве обрывками. Для моих осенений, кажись, всеохватности надобны.
– А ты вот что, Флоринчо: пивком-то его угости, но к Оторве ходить не сбегай. К прочим кадрам похоже вниманием слушайся. Постигай все не в нитку – объемами. В кружку к Тенчо себя ты всецельно, пожалуй, не втискивай.