Брат тогда ногу сломал, дома сидел. Пришлось мне за хворостом идти. И знаешь, день до того обычный был, хоть повязку на глаза завяжи – ничего не переменится, тело само сделает. В рощу вошел, через молодняк продирался, солнце еще высоко стояло, небо над лесом прохладное, сочное, пока тучи туда не подоспели, а как дальше пробрался, будто темнее стало, тише. Деревья огромные, глядеть трудно… Шел – не таился, листья под ногами шуршали, громко шел, но она не услыхала. На коленях сидела, и руки внизу. Словно перед тем молилась. Замер я, остановился, дух перевел. И веришь, будто не я подглядел, а меня подглядели – так задрожал. Уйти хотел, но решиться не мог. Чувствовал, шаг сделаю – услышит. Странно, правда? А она боком ко мне была и не видела. Не обернулась. Вниз смотрела и руками над землей водила, осторожно так, как над огнем. А там, кроме листьев желтых, ничего и не было. Потом трогать их стала. Как живых, одними пальцами. И взгляд… Такой, будто из глаз тоска льется. Вот она, минута эта! Не шевельнулся, не дернулся, только внутри горит, а кожа наоборот – стынет. И уже поменялось все, и ты не сам по себе, а как порвалось что-то, не зашьешь ничем, и до того открыто в груди, словно дыра скалится, и подсмотреть ее всякий сможет, весь лес смотрит, небо, она – едва с места сойдешь (раньше потому не замечала, что иной пришел, прежний, а нынешнего глухой услышит, слепой увидит)… Тут дождь начался, закапало, и сквозь ветви капля не каждая долетала, но, казалось, та, что долетает, бьет, точно в боль метит… А она встрепенулась, спохватилась, платок с головы сорвала и по земле расстелила, листья прикрыла, печаль свою прикрыла, потому что им ее принесла, на них излила, на желтые эти листья, не на деревья и не на те, что за них еще держались, а на слетевшие, обреченные… Сколько же в ней печали томилось, если к ним пришла… И как подумал об этом, не выдержал, побежал, до самой дороги несся, и лишь потом смотрю – топор в руках. Но вернуться не смог. Стоял на свернувшейся пыли, пока пыль эта грязью не стала и топор тяжелым не сделался, как сами ноги, как небо, как мокрая черкеска… Как листья, что там остались.
«Дождь все идет, – думал Тимур. – А для него никогда и не прекращался, хоть рана язвой стала. Но в тебе ее все ж таки нету, той женщины. Она в нем. А он в тебе. Значит, и она? Если в нем живет? Слишком много. Прав он был, слишком много, если еще и она…»
– Долго ждал?
– Когда ждешь, всегда долго. Весной свадьбу сыграли.
– И следующей осенью ты ушел.
Дед вскинул брови:
– Как узнал?
– Ты про мост говорил. Мост, дощечка…
Баба улыбнулся:
– Запомнил… Хорошо. Повторять не придется.
Он убрал влажные глаза, суетливо ощупал ворот на рубашке, потер лоб, обхватил ладонью подбородок, хотел стереть улыбку, но, пока прятал глаза, ею защищался. Наконец справился, взглянул в лицо:
– До осени полгода было.
– Вас трое оставалось? То есть… Ну… В общем… – Тимур смешался. – Ты, она и брат?
– Всевышний четвертого не допустил. Сами должны были решать. Сами – значит я. Поначалу нормально казалось. Вернее, со стороны нормально. Но… Будто идешь на запах дзыкка, а на чурек приходишь. Я ведь душу искал, чтоб печаль растопить (а она в ней повсюду была: в руках, когда масло сбивала, в спине, если вечерами за солнцем следила, в косе, когда к своему, потайному отворачивалась, в каждом молчании, что смех сменяло, что всегда в ней пряталось, потому как ею оно было – во всем молчание), согреть, увести хотел, а до нее, до печали, так и не дотянулся. Везде – а поймать не можешь. Как тревога. Но беды еще видно не было. И надежду я лаской кормил…
Тимур напрягся. Мальчишка, а он рядом посадил. Неужто не понимает, что мальчишка! Для ЭТОГО мальчишка. Не хочу!
– Вас трое было, – перебил он.
Дед осекся, пошамкал ртом, по лицу разлилась краска. «Нельзя было. Сейчас ударит. Никогда не бил, но сейчас ударит. Пусть», – подумал внук и выпрямился. Старик размышлял. Потом согласно кивнул и сказал:
– Трое. Дороже третьего у меня ничего не было: что ее потеряю, не знал тогда, считал, на всю жизнь решено. А с ним, чувствовал, расстаться придется, не удержать. Он с детства такой был. Будто огнем питался. На птицу был похож. Хорошую птицу. По утрам вставал и так кругом глядел, что вроде уж и в дорогу собрался.
Он ей козленка подарил. Маленького, пушистого, копытцами только траву щупал. Выйдет за двор и по аулу затрусит, никого не боится, заблеет тоненько – как рассмеется, как удивится… Весь хрупкий, и где ни тронешь, всюду сердце слышишь. Как жизнь в руках держишь. Мимо бежит, а собаки морды опускают, словно не замечают, чтобы не лаять, сердечка не испугать.
Угадал брат. Хотя, думаю, сам еще тогда и не знал, что к чему. Я не смог, а он угадал. Выходит, когда не твое, угадать проще.
– Не твоя? Ты хотел сказать – когда не твоя?