Случалось, милухи его ошибались неряшно и тем понуждали мужей к преткновенным расправам. На баталии с Начо отместники шли без горения: носить на макушке рога – неудобство громоздкое, но когда их еще на тебе и ломают – тут уж вовсе расстройство болючее. Перед схожденьем с забидчиком обрастали доступно дружками и, ракией подзужены, выбирали подсобы серьезные: этот вилы трясет, тот дубиной вращает, ну а третий тесак с топором за кушак заправляет. Пару раз не гнушались с собой прихватить и ружьишко. Только дядюшке Начо, кажись, на свое умирание было плевать – не с отчаянных внутренних чувств, а с убеждений мятежных, что к его недозрелой погибели нету в планах у неба готовых возможностей. Сколько я Атанасовы мыки ни слушал, ничего окромя богохульств из фурчаний его не выуживал. Бессловесный язык его страху не ведал. Гневность – да, ликованье – весьма, презренье и желчности – тоже, всёравношность – и та мелочишкой зевотной просыплется, а вот боязней с мурашками там и в помине не шлендало. Иной раз я в сомненьях душился: может, речь человечья и есть наша главная трусость? Немой и понятий таковских не знает. Оттого и живет налегке, поклоняясь первейшим потребам: вкусно кушать, похрапистей спать, мять по стогам достигаемых женщин и запивать любодейство горючими влагами. Для того и снабдил Господь Бог дядю Начо не речью, а силами буйными, чтоб племянник его на слова не клевал и доверил себя отприродным хотениям. Так что бремя свое я с мальства угадал. С тех времен и служу ему долгом бессрочным. Навидался я в детстве, как дядюшка Начо строптивцам отпоры чинил, и решил я с него перенять воспитательный лучший пример. Обучился кулачному промыслу и неробкости с женской породой, а уж после попойки освоил. Подспорьем была организьма могучесть. Та мне тож перепала от Начо, в обходы законного предка.
Батя был коренаст, но масштабами скромничал: метр с кепкой да пару вершков в толщину – вот и вся кубатура его. Чрез нее ревновал до бессонниц мамашу к брательнику, а Запрян Божидаров, который мой дед, балагурной издевкой его успокаивал:
– Ты, – говорит, – Божидар, не серчай. У тебя зато слух, что, опять же, немало. А коль слушать в себе подозренья, то и даже с лишко́м тягомотина. У природы резоны свои. Вспоминаешь Давалку, корову пятнистую нашу? Ну, так передний телок был тщедушка у ней. А вторым разрешилась – бугай. И обоих свахлял ей Барыга, бычок племенной, на покрытие стада бодряк неустанный. Вот и делай отсюда приемлемый вывод.
Батя делал, но старшего братца не жирно любовями потчевал. Ежели правду не врать, то до жаров ознобных завидовал. У дядьки от бабских подмигов каникул почти не бывало, Божидар же на это оскалом скрипел и чем дальше, тем мельче задетым характером портился. Ничего не попишешь, Людмилчо! Во всяких процессиях можно водительство преуступить, однако ж не в лакомстве блудней. Потому-то мой батя не вмиг на подмогу летел: занавеску в подковку согнет и следит, как братишка насильников лупит, впечатляя засранцев в чело кулаковиной, покась те дубасят его по железным бокам или лезвием тыкают в стеганку, токмо вот Атанасу с укусов таких лишь задор! Наблюдать Божидару за бранью из дома – тоска. Да еще вперемешку с надеждой: авось, изволтузят, до десен в грязи изгваздают, чесотку в штанах изведут сапожищами…
С тех надеж заимел предпочтенье отец приглашаться на драчку не раньше, чем навострятся налетчики хором хромать за плетень к удиранию. Нет-нет да и кинет лопату в заспинки бегущему – вроде как поучаствовал тоже… А дядюшка Начо на радостях ажно скулит. Увлажняется глазом и вдруг как завоет от счастья! Потом закатает папашу в объятья и сердцем в прижимку его постигает – по ответному стуканью хлипкой, вилявой сердечности. Известно, глухой человек осязаньем отзывчив. Это с дежурным умом выходило у Начо навыворот: в подневных вопросах бывал он нередко тетеря.
Помню, сверзился намертво с груши, но, поскольку невежа, то выжил. В такую лиловость побился, что от ража губу прокусил и с рычаньем медвежьим касательствам нашим противился. Кое-как мы с папаней до летней времянки его доворочали, там свалили бочком и пошли запрягать, чтоб в больницу везти. Возвращаемся с лаской в лачугу, дядек – ни в какую. Серп схватил и артачится, наплевательски тпрукает грубостью. Притулился к стене в умышленьях ловчее рукой воевать и к себе ни на шаг, телепень, не впускает.