– Доберешься сам? – кричали вдогонку, а я бодро:
– Да запросто, нечего делать.
На самом-то деле не так уж запросто вышло. Мотало меня из стороны в сторону. И падал, и вставал, и полз на карачках. В голове постоянно крутилась проклятая «Семёновна». Я все пел про себя. А ведь когда поёшь «про себя», гораздо сильнее это действует, чем вслух. Не замечали?
И в этот момент зацепился я валенком за изгородь и бухнулся лбом о здоровенную жердину. Ух, ты, ё…лки-палки! Хорошо, не в глаз. И тут меня вырвало; вывернуло, можно сказать, наизнанку. Легче немного стало, но «Семёновна» никак из меня не вылезала.
Лежал я, глотал снег и прямо зубами скрежетал: Ну почему всегда так? Всегда! Откуда злыдни такие? Жестокие! Зависть, всё сволочная зависть! Ух, гады! Брел и брел по снегу, плюясь, плача и шепча ругательства.
Вот он, наконец, дом родной!
Вошел в сени, открыл дверь в комнату. Прошлепал на лавку.
Керосиновая лампа притушена. Тетя Нюра за столом, смотрит на меня:
– У тебя стыд есть? Времени два часа ночи! Пьян, как свинья! А вонища-то!.. Помощь, значит, оказывал?
– Так вышло, что… тут это…немного при…преувеличили. Ну, неудобно просто так. Ну и что? Бывает же… и я вдруг пропел:
– Ваня, Маня… Распелся! Совсем одурел! Со страшилищами дикими самогонку глушить – с ума ведь сойдешь! Да еще фуфло над глазом. Красавец! Тьфу!
– Ты мне скажи! Чего они такие подлые?
– Опоили отравой, и…
– Да не про них… Эти… Те вот, что…
– Хватит глупости пороть. Рассуживать он решил! Лучше за собой следи. Вон с валенок сколько натекло, и грязища. Сейчас же снимай все с себя и ложись.
Я пошел в комнату, разделся и лег. «Семёновна» продолжала меня мучить. Вошла тетя Нюра, поставила рядом с кроватью на табуретку ковш с холодной водой.
Прости – сказал я.
– Спи, адиёт (так она ругала меня всю жизнь, когда особенно сердилась).
Конечно, адиёт, кто ж еще.
И вдруг что-то неуловимо изменилось в злосчастном мотиве; откуда ни возьмись, наплыли – на ту же самую мелодию – другие слова:
Я увидел высокую гору, далеко-далеко. От её подножия до вершины широкими медленными волнами осторожно колыхалась густая светло зеленая трава. Прохладный тихий ветер нес меня к этой горе над обрывами, ухающими в неизмеримые глубины. Я проваливался в них и снова взлетал кверху, от ужаса замирало сердце…
Но вот постепенно пропасти разошлись в стороны, страх исчез, ощущались лишь приятные колебания полета и легкое волнение; мягкий зеленый склон – вот он, совсем близко.
Лыжня
Созерцать и размышлять было недосуг. Накатывали волны житейского моря. С одной справишься, другая нависла. Все новые, и новые, и новые «математические уравнения» – еле успеваешь решать. Буквы, числа, значки. Проникся я ими, в привычку вошли. Простые задачки щёлк да щёлк; а если сложнее, а если волна уже поднимает на гребень – ну, цифирки чуть подправлю, туда-сюда и готово! Сошлось! Успел! Следующая волна! Следующая! Адреналин в крови бушует. Некогда по сторонам смотреть, некогда видеть, некогда чувствовать что-то кроме.
И с неизбежностью грянул кризис! Осточертело сразу всё, опротивела волнообразная необходимость, прокис адреналин, захотелось на сушу, хоть на островок какой-нибудь, но подальше от берега, подальше от моря! Взял я, да и скрылся в Пюхясало, переселился в другое измерение…
Январь на исходе. Снег, лед. Никаких волн и в помине нет, и быть не может. Интегралы не подкараулят. Так я думал.
В поселке пусто, только в стороне Залива горит вечерами огонек в Витькином доме. С ним, с Витькой, парой слов перекинулся по приезде, и всё, у него своих забот хватало.
Днем я занимался хозяйственными работами из разряда «чинил – перетаскивал». Особой нужды в этих делах не было, они, если откровенно, мной с удовольствием изобретались.
Хорошая стояла погода – солнце, ясное небо, градусов десять-пятнадцать мороза. Правда, ночи длинные, холодные – не пятнадцать, а все двадцать с гаком, и, дай бог, если треть суток светло. Уже часов в девять я укладывался, разыскивал на древнем радио какую-нибудь тихую музыку, и засыпал, не тревожимый ни мерзкими мыслями, ни жуткими видениями. Но просыпался рано, вставал затемно. Едва начинало светать, гасил керосиновую лампу и, сидя в полутьме, наблюдал, как появляется над лесом узкая багровая полоса, как она ширится, становится ярче… и растекается по небу величественное алое зарево, леденяще холодное, бесконечно далекое от самоуверенной суеты. Чудилось – кто-то высший шлёт на землю укор нашей жалкой гордыне.
Прошли три дня. Мороз не слабел.