Читаем Кладбище балалаек полностью

В роддоме недовольно удивились, что у Лёли нет никаких справок, анализов, истории болезни и тому подобных, обязательных для медицины документов. Лёля сказала:

— Вот мои документы, — и качнула животом.

Этот вызывающий жест возбудил новый прилив недовольства у роддомовского персонала. Недовольства ею. И мною. И всем человеческим племенем, неразумным и непросвещённым относительно собственного здоровья и системы здравоохранения в стране. Они мне сказали:

— Ну, а вы, товарищ супруг, куда смотрели и как такой беспорядок допустили?

Я не ответил. Я задумался над вопросом «какое надо иметь особое устройство мозгов, чтобы обратиться к человеку „товарищ супруг“?»

И медперсонал стал уводить Лёлю, сказав, что сейчас у неё будут брать все анализы и производить прочие необходимые обследования, без которых рожать детей никак и ни в коем случае нельзя. А Лёля сказала:

— Не будут брать и производить.

— Почему? — спросили роддомовские.

Но Лёля им ничего определённого не ответила. Она просто присела и душераздирающе заорала. По ногам у неё что-то потекло. Я отвернулся, опасаясь, что всего этого натурализма с достоинством не вынесу, и Лёля мне после просмотра таких откровенных биологических картин жизни как женщина опротивеет.

Лёлю утащили, и я спросил у дежурной тётки:

— Что мне делать?

— А я знаю? — ответила тётка.

Я вышел из помещения. Посмотрел сквозь свет уличных фонарей на здание роддома снаружи. Поднял голову. Высокое здание. Опустил голову. Весь асфальт исписан дебильными и одновременно счастливыми сентенциями: «Спасибо за Васю. Петя». «Любимая, нас теперь трое. Соображаешь?». «Мы здесь рожали. Вова, Надя, бабушка Нина и дедушка Лёня из Казани». Читать эту восторженную галиматью дальше не хотелось. И я пошёл по надписям ногами.

Дома лёг. Уснул. Разбудил меня телефон. Долго не мог нащупать трубку. Всё время мазал и натыкался то на пепельницу, то на книгу пушкинских сказок, то на огрызок яблока, оставленный Лёлей.

— У нас дочь, — сказала в трубку Лёля. — Придумай ей приличное человеческое имя.

Я сказал:

— Пусть будет Светка.

И Лёля сказала:

— Пусть.

Когда Светки не стало, и прошло какое-то время — года два, наверное, — я заикнулся, что не подумать ли нам о новом, другом, ребёнке. Светку уже не вернуть — это ясно, — а без ребёнка жить семейной жизнью неполноценно и неестественно, и если сейчас не решимся, через несколько лет будет поздно, так как молодыми родителями нас, и особенно меня назвать трудно. Лёля посмотрела из своего угла, сказала «бе-е-е-е», и я понял — никакого ребёнка не будет. И таки не было и нет. Ни у нас не было и нет, ни у неё, ни у меня. А ведь во время наших многочисленных разводов, пошедших после этого разговора косяком, дети могли бы появиться. Не общие, так у каждого свои. Не появились. Это факт. Он коль уж состоялся, то всё. Деваться некуда. И все мы под фактом, можно сказать, ходим. Как под мечом дамокловым подвешенным. Поскольку всё можно по совету Маркса с Сократом подвергнуть сомнению, а факты нельзя. О фактах можно размышлять и городить вокруг них домыслы и гипотезы, но предварительно с ними смирившись, признав их, фактов, непоколебимое наличие и величие.

Я вот часто стал думать — живём мы тут и сегодня, и это непреложный факт нашего, громко говоря, бытия. И, казалось бы, нечего над этим фактом думать и раздумывать. А я думаю. Что было бы, если бы (опять это дурацкое до бесконечности «если бы») мы жили в другом, скажем, времени? Как бы ко мне относилась Лёля эпохи Возрождения? Или Реставрации? Или эпохи второго Храма? А если бы и в другом времени, и в другом месте мы жили? Ну, допустим, в Древнем Риме? Или в Помпеях. Или в великой Германии 1939-го года? И что была бы у нас за жизнь, родись мы англичанами или арабами, или теми же немцами в том же 1939-м году. Странные размышления.

Я подозреваю — ни время, ни место, ни иное до полной неузнаваемости происхождение не остановили бы Лёлю и не изменили б её. И выставила бы она меня всё так же. Вот разве что Дик не попал бы в Древнем Риме под машину, и не исчезла бы из квартиры Светка. Но, может быть, там Дик попал бы под колесницу, управляемую каким-нибудь пьяным после симпозиума древним итальянцем. О том, что могло случиться со Светкой в Помпеях или в Германии — и думать не хочется. Там с ней могло произойти что-нибудь ещё более страшное, чем то, что произошло здесь, у нас, в наше время. То есть как более страшное? И что это может быть? Смерть? Да, смерть, она и есть смерть, и ничего страшнее быть вроде не может. Страшнее может быть разве только приближение к смерти. Тот последний кусок жизни — длинный или совсем короткий, — что к смерти приводит и ей предшествует. Это для самого человека. А для близких его — исчезновение, наверно, страшнее. Потому что смерть как потеря хотя бы ставит точку. И от этой точки надо начинать как-то жить и можно, удаляясь во времени, свыкнуться и стерпеться. Исчезновение — это отсутствие точки, и невозможность от неё и от потери отдалиться.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже