Служительница морга в Файстритце Штимникер, отец которой хоронил еще моих дедушку и бабушку и других родственников, сидел в купальне на краю таза для мытья и постоянно оглядывался на свою маленькую дочь, неуверенно заходившую в воду. «Летом, в дни церковных праздников, – рассказывала она, – я, слыша звонок домашнего телефона, каждый раз испытывал страх, что в нашей округе еще один молодой человек покончил с собой. В этом году, во время престольного праздника в Погориахе, как раз в обед, повесилась женщина. В прошлом году, по ее словам, там же во время церковного праздника повесился юноша. Незадолго до самоубийства он ехал пьяный из Погориаха по шоссе и врезался в забор, заснув в автомобиле. Полиция разбудила его и изъяла у него водительские права. Пьяный при этом постоянно кричал: «Я иду вешаться!» Полиция, правда, позвонила ему домой, чтобы предупредить его родственников, но когда позвонил телефон, они были уже не просто родственниками, а родственниками покойного: они нашли его – как большинство молодых самоубийц-мужчин в деревнях Каринтии – висящим в сенном сарае. «Штимникер быстро утащит тебя!» – говорили они, когда я был бледным, худым, как щепка, ребенком.
После того как я, долго шаря в темноте рукой по стене родительского дома в поисках выключателя, нащупал распятие, по всему моему телу в мгновение ока побежали мурашки, и колени мои задрожали. Несколько секунд спустя после того, как я услышал по радиоприемнику, висящему рядом с распятием, сообщение о катастрофе, я, совершенно разбитый, уставился на распятие. В первый момент я подумал, что висящий на кресте обращается именно ко мне и зачитывает мне сообщения о произошедших сегодня катастрофах. Я знал, что смогу побудить отца Аккерманна начать рассказывать, если приду к нему, когда он будет один, и начну перелистывать семейный альбом. Он рассказывал мне о брате своего отца, который некоторое время в качестве военного специалиста провел за границей, а затем, вернувшись домой, попал в сумасшедший дом. Говорят, что его отец, стоя у окна своей комнаты и глядя на то, как выносят гроб, громко засмеялся. Иногда он появлялся перед окнами моего дома и, чтобы обратить на себя внимание, бил камнем по водосточной трубе, а затем, не зайдя в дом, удалялся. Мертвое тело его отца, выставленное для прощания в Патернионе, из-за сильной летней жары стало быстро разлагаться, выделять трупные газы и раздуваться. Волосы его бороды торчали, словно иголки у ежа, а когда гроб стали на плечах сносить вниз по лестнице, трупная жижа, как выразился Аккерманн, потекла из гроба. Пока Аккерманн рассказывал, как его шестилетний мальчик носил из Патерниона почту для своего дедушки, за что тот часто давал ему кусок ситного с маслом и медом, по его задубевшей до черноты загорелой щеке катилась слеза. «Ешь, мой мальчик, ешь!» – должно быть, говорил ему дедушка. «Воистину есть Бог, и на пепелище ничего не вырастет, и не видать тебе счастья в жизни и гнить тебе заживо!» – так, по слухам, сказала в Никельсдорфе горничная крестьянину, который ее обрюхатил, а за несколько дней до рождения их ребенка смылся. Тот крестьянин и вправду, по словам Аккерманна, начал заживо гнить с пальцев ног. Он подчеркнул ногтем на фотографии, которую на фронте показывал своим товарищам, знамя со свастикой, висевшее у окна моего родительского дома. На жестяной крыше дома моих родителей и по сей день видна сделанная готическим шрифтом надпись: «Хайль Гитлер!» Восьмидесятилетний Аккерманн вздрогнул, увидев через открытую дверь платяного шкафа, стоящего в моей комнате, траурную черную сутану, которую я сторговал на Порта Портезе в Риме. С этого момента он никогда больше не заходил в мою комнату.