Помню, у Горького за столом был разговор, я что-то отметил в его поступках несообразное, и он мне на это сказал: «Да я же ведь хитрый». На это я, подумав, ответил: «Ничего, это хорошо, я тоже хитрый». А Горький на это улыбнулся мелкой улыбкой и сказал: «Ну какой вы хитрый!»
И так всю жизнь среди политиков я хожу дураком, а когда напишу – удивляются и признают во мне мудреца.
Хмель
Сыро и тепло, выше нуля, но ходить в валенках еще можно. Я спустился вниз к Вертушинке и решил пробить себе берегом речки дорогу в глуши зарослей между этими горами, едва расступившимися, чтобы пропустить речушку. Глушь обняла меня, и вдруг где-то за горами, за снегом, за лесом закричал петух. Радовал меня когда-то давным-давно крик петуха, и теперь мне было так, что не за снегами, лесами, горами кричит петух, а за моими годами: оттуда, перелистывая все пережитое, еще мог все-таки пробиться ко мне радостный крик моего детства.
Тогда открылось мое сердце, и мне захотелось поискать чего-нибудь возле себя, не найдется ли и тут чего-нибудь такого веселого.
Вот вижу, как хмель плотно обхватил ольху, и я стал думать, оттого ли это дерево стало сохнуть, что хмель его засушил, или же, наоборот, хмель и явился только потому, что дерево стало сохнуть.
Не имея возможности понять причину и стать на сторону то ли дерева, то ли хмеля, я представил их на суд людей. И воображаемые люди мои разделились: одни стали на сторону дерева и говорили о хмеле:
– Ах, какой паразит, засушил такое славное дерево!
Другие напротив:
– Молодец хмель! сколько бы горя внес в человеческий мир вид умирающего дерева, но явился хмель, взял себе остатки жизни и отдал их на радость людям, и, может быть, оттого-то у иного юноши и вьются теперь хмелем кудри.
Я колебался, куда мне стать: за хмель или за дерево. Я уже решил было так, что, по человечеству, нельзя мне оставить умирающее дерево, я даже взялся было рукой за пучок хмеля, чтобы его отодрать, но тут вдруг опять этот петух моего детства из-за гор, и снегов, и лесов, и годов моих закричал. Я обрадовался, вспомнил далекие радости прошлого, и забыл спор, и оставил хмель подниматься на засыхающем дереве.
Пьер и Люс
За весь вчерашний день прочитал только Роллана «Пьер и Люс». Роман был совершенно такой же, как у меня, и в том же Люксембургском саду, тоже в марте и с теми же воробьями. Но, конечно, я не чувствовал (а ведь в семьдесят пять лет!) прежней боли: место это в себе, конечно, было очень знакомо, ощутимо, но уже не болело, как бывало в снах…
И уж, конечно, в своей «природе» я это свое чувство только и описываю, все собрание моих сочинений есть раскрытие одного этого чувства…
Я в этом мартовском переживании не один, в этом чувстве рождается человек, и оно значительней успехов Цезаря и Александра Македонского: оно есть свет вечности в настоящей минуте, в этом свете зарождается все искусство и еще больше – весь человек.
И вот почему когда это чувство заключено в себе и светит из себя на жизнь неугасимым фонариком, то на всякие великие события, великие дела у человека такого имеется своя спокойная точка зрения, независимая ни от людей, ни от книг и газет.
К этому нужно сказать, что этот свет в настоящей минуте бывает у всех и, наверное, это и называется любовью. Только не все отдаются вполне служению этому свету, служению, называемому творческим трудом.
– Сущность жизни, – сказала она, – есть любовь, а борьба – только средство: борьба за любовь. Но пусть останется так: на первом месте, в словесном выражении, будет стоять борьба, а в невыразимом молчании будет любовь.
Утренняя мысль о том, что соединяет в человеке дела его и мысли.
Не то ли мы называем любовью, что соединяет в единство дела и мысль человека?
Чем дальше от человека в природу, тем сильнее размножение – чего стоят рыбы с их икрой, осинки с их пухом! А человек чем дальше совершенствуется в существе человеческом, тем труднее ему множиться, и наконец рождается в своем идеале. Когда это еще знал Рафаэль – вон когда! а я только теперь… И это узнать можно только в редчайшем, труднейшем для мужчин опыте любви.
Светло и тихо
Таких чудесных дней даже и в этом чудесном феврале не было. Вот как светло, вот как тихо, вот как вкусен и ароматен воздух, соединяющий в себе огонь и мороз!
Ну, сегодня-то, наверно, уедем из этого сытого рая, и начнется жизнь, исполненная тревог, забот и, может быть, нечаянных радостей.
Мое желание
Я буду желать в последние мои дни такого сознания, чтобы в болезни и смерти своей видеть свой личный грех и его искуплять благословением всего живущего. Я бы желал перед смертью от себя отказаться для утверждения радости жизни: я не могу, а вы, друзья, царствуйте!
Боже мой! Как трудно быть писателем! Такая Голгофа!
Завещание
Верно судить о писателе можно только по семенам его, понять надо, что с семенами делается, а для этого время нужно и время.