Город спешил и кричал, торговал, торговался, воровал, обсчитывал и суетился, а мне хотелось сунуть коняке петарду под хвост. У меня не было времени, счет шел на секунды…
Да, козочка, я паникую, накручиваю себя. Не мешай.
Всему приходит конец, и дороге тоже. Я соскочила с телеги, увидев знакомое здание, сунула крестьянину деньги и побежала, подобрав юбки. Ладно, пошла, проклятое нетерпение, проклятая неопределенность. У входа мне преградили путь.
— К господину полковнику, — гордо вскинула голову я. — К полковнику Ветлицкому.
— А его нет, барышня, — ответствовал жандарм, разглядывая меня. Еще бы, вид у меня был наверняка прелюбопытный.
— Когда будет?
— Так господин полковник нам не докладывает, барышня!
Дьявольщина.
— Я подожду? — и я потянула на себя дверь, но жандарм окоротил меня своей лапищей.
— Не положено, барышня. Прощенья просим.
Черт, черт, черт… Я оглянулась. Банально, но была бы напротив кофейня, я уселась там, как в романтической комедии, но напротив была река, и в воду мне не хотелось. Свежи были воспоминания, да и… я теперь близко не подойду к воде. Я повернулась в одну сторону, выискивая место, где могла бы Ветлицкого подождать, потом в другую — и метнулась в арку, как раз в ту, куда в прошлый раз зашел поручик Ягодин.
Карету я могла спутать, но Петра Асафовича — нет. Экипаж остановился, из него вышел поручик — и как понимать, если это моя карета и мой связной? — и, кивнув кому-то, зашел в дверь, которая для меня осталась закрытой.
Из двух зол мне стоило выбрать меньшее, младшее по чину, более сговорчивое, но я кинулась экипажу наперерез, пока он не тронулся с места.
— Петр Асафович! — в отчаянии крикнула я. — Мне нужно к его сиятельству, срочно! Пожалуйста! Это важно!
— Простите, Софья Ильинична? — переспросил он, и глаза у бедняги отчего-то чуть не вылезли из орбит. Я выдохнула сквозь зубы.
— К господину полковнику, — я тряхнула головой. — К полковнику Ветлицкому. Вы знаете, где он живет?
— Разумеется, Софья Ильинична, позвольте, я…
Не дожидаясь, пока он слезет с козел, я распахнула дверь и запрыгнула в экипаж. Умница, козочка, и плевать, как смотрит мне вслед вся эта треклятая улица.
Глава двадцать первая
Дом был слишком большой. Неприятный, заполненный лишними, неуместными вещами, похожий на пещеру с сокровищами — только вместо скелетов возле набитых золотом сундуков таились скелеты в шкафах. Они улыбались безглазо, шуршали высушенными костями, выглядывали из пыльных, поеденных молью тканей и задубевших от старости кож.
Скелеты звали меня к себе и жаждали поделиться важным. Быть может, они даже не стали бы изводить меня высокомерием и отвращением на лице, да и не было у них никаких лиц.
— Сирота при живой-то матери, — нарочито по-купечески сказала высокая женщина в ярком, пестром платке на плечах. Ее дочь разглядывала меня с любопытством, перешептывалась многочисленная прислуга, пахло сытным ужином, а мне хотелось развернуться и убежать. Хотелось проснуться, и чтобы все стало как прежде. Как было несколько дней назад.
Дом был большим, а я — маленькой девочкой. Я даже меньше, чем есть — настолько я беззащитна. Бедная родственница. Приживалка. Изгой. Отверженная. Подать мне руку значит запятнать себя навсегда.
Отцу оказались важнее идеи, матери оказался важнее отец. Поздним вечером в квартиру вломились жандармы, перевернули все вверх дном, и на моей гимназической тетради остался след грубого сапога. Отца увели, мать ушла за ним с гордо поднятой головой и не обняла меня на прощание. Я лишилась всего — прошлого, настоящего, будущего, доброго имени, образования, подруг, ярмарок и катка, маленькой комнатки, где зимой уютно тянуло хвоей, а летом сирень ласкала гроздьями окна, и иллюзий. Иллюзий родительской безусловной любви.
Я сидела, выпрямив спину, за столом, и не притронулась к трапезе. Если бы я смогла заплакать, закричать, убежать, но я будто окаменела, и если бы я нашла ответ — за что, почему я? — мне стало бы сразу легче. Но когда так больно, слезы не льются, потому что будет еще больней.
Я не могла улыбаться, не могла спать, не могла запихнуть в себя ни ложки супа. Я так крикнула — «Нет!», когда дядя предложил мне вернуться в гимназию, что тетка и дядя резко замолкли, переглянулись и сухо попросили меня выйти из-за стола. Я не могла вернуться туда, где меня обходили десятой дорогой, отсаживались, смеялись мне вслед, показывали пальцем, и учителя смотрели как на уродливого, негодного пьяницу, просящего подаяние в куче собственного дерьма: с брезгливой жалостью.
Я ненавидела тех, кто так со мной обошелся. Ни тетка, ни дядя, ни кузина, ни одноклассницы, ни учителя, ни соседи, ни жандармы, ни император ни разу не прозвучали в проклятиях, которые я шептала, замирая в холодной кровати в своем дортуаре, спустя много лет. Я и сейчас не чувствовала зла ни на кого, кроме как на двух человек, уходящих под конвоем от меня навсегда. Отца уводили, а мать пошла вместе с ним. Она не бросила на меня взгляд и не сказала, что скоро вернется.
— Хватит! Хватит, пожалуйста! Перестань, прекрати!