Читаем Классы наций полностью

Современники, а затем историки трактовали состояние и поведение П.Б. как психическое заболевание и даже сумасшествие. Заболевание Гули позволяет увидеть в «сумасшествии» П.Б. нечто иное: «заболевание» обозначило то «невыразимое», что сначала отразилось в упомянутом дневнике и достигло своей кульминации позже, когда П.Б. «объективно» заболевает, чтобы уже никогда не поправиться. Очевидно, в Праге она переживает травму:

«Травма, физическая или психическая, создает в защитном покрытии прорыв такой мощи, что с ним не могут справиться обычные механизмы, при помощи которых мы справляемся с болью или потерей. Сила прорыва такова, что даже если удар был ожидаем, оказанное им воздействие не могло быть воображено»[284].

Причиной травмы, которая окончательно прорывает уже ветхое защитное покрытие души, стал отказ в признании тех двух позиций, которые для П.Б. наиболее существенны: позиции женщины эпохи модерна, состоящей в сложных психологических (т. е. «современных», легитимных вследствие модернизационной, антифеодальной революции) отношениях со значимым мужчиной, и позиции национального политика[285]. Она предана: отвергнуты ее значимые «я». По сути дела, ей отказано в праве на социальное действие; травма П.Б. – это травма непризнания окружающими ее автономии, которая существует только во взаимодействии, в признании ее другими. В то же время это травма революции и любви «новейшего времени», когда личное и политическое невозможно разделить и психическое заболевание возникает «на перекрестке Великой истории и малой истории» живущего в ней человека[286]. Воображаемой реальностью революции был разрыв обыденного порядка, когда все казалось возможным, и травма – а за ней и «безумие» – наступила тогда, когда стала ясной необходимость возвращения в привычный порядок и подчинение его установлениям.

В результате травмы П.Б. «лишается речи», которую могли бы понять живущие в мире здравого смысла, т. е. речи последовательной, подчиненной логоцентрическому (маскулинному) принципу. Как и Гуля, П.Б. уходит в «молчание», в не-речь, преодолеть которую доступными ей способами не сможет. Когда в очередях она ругает советскую власть, т. е. делает то, что «нормальный человек» делать не станет, ее язык, очевидно, становится выражением чувства, а не значения. Эта речь не делает говорящую (в том смысле, как человек создается языком, второй сигнальной системой) автономным, независимым субъектом права и речи, а, наоборот, исключает ее из сообщества таковых. Безумие, в сущности, состоит в неспособности порождать значения, т. е. символы, значимые для сообщества[287]. Протест против власти логического принципа лишь делает более видимым это исключение:

Кажется, существует непреодолимый прорыв между рациональной, репрезентативной, логической структурой языка (символической или мужской структурой) и экспрессивным, ситуационным… опытом человеческой субъектности (реальным или женским опытом)… результатом остается выбор или/или: либо субъект – особенно женский субъект – остается в подчинении у символического, либо субъект становится психотичным и истерическим…[288]

Травма невыразима обычным языком и с неизбежностью его ломает: непонятную речь П.Б. окружающие трактуют как признак сумасшествия в его тривиальном смысле, отрицая тем самым ее страдание: невысказанного, его как бы не было. Его и действительно не было – внутри принятой структуры языка. Более того – не имея слов, чтобы обозначить происшедшее с ней, она не могла и интегрировать травму в свое сознание, осмыслить и понять травмирующее событие. Переживая это событие снова и снова, П.Б., как всякий травмированный человек, не находила слов для его постепенного изживания. Дело, собственно, даже не в «советской власти» или не только в ней: травма изменила для П.Б. траекторию бега времени, замкнув ее сокрушительный опыт в круге бесконечного повторения. Безумие «помещает субъекта за пределы пространства, в котором возможно осуществление власти, и означает его/ее окончательное удаление из поля осуществления действия»[289]. Язык безумия, которым отныне «говорит» П.Б., – это язык без речи, это способ передачи значения вне языка. Но, не имея речи, нельзя сохранить свой опыт для социальной памяти, создаваемой в соответствии с потребностями великих нарративов об истории, истине, справедливости. Существование вне дискурса неизбежно ведет к забвению, сводит в небытие. Круг замыкается. «Телесный» опыт П.Б. не преодолевает – несмотря ни на какие революции – лингвистически определенных социальных отношений; не деконструирует кардинально отношений власти. Пол и сексуальность остаются формами конституирования речи[290], и «любовь» – т. е. сексуальное, телесное – находится в самом центре этого текстуального клубка.

Заключение: об угнетенных, которые все еще не могут говорить

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»

Кочерга Витгенштейна. История десятиминутного спора между двумя великими философами
Кочерга Витгенштейна. История десятиминутного спора между двумя великими философами

Эта книга — увлекательная смесь философии, истории, биографии и детективного расследования. Речь в ней идет о самых разных вещах — это и ассимиляция евреев в Вене эпохи fin-de-siecle, и аберрации памяти под воздействием стресса, и живописное изображение Кембриджа, и яркие портреты эксцентричных преподавателей философии, в том числе Бертрана Рассела, игравшего среди них роль третейского судьи. Но в центре книги — судьбы двух философов-титанов, Людвига Витгенштейна и Карла Поппера, надменных, раздражительных и всегда готовых ринуться в бой.Дэвид Эдмондс и Джон Айдиноу — известные журналисты ВВС. Дэвид Эдмондс — режиссер-документалист, Джон Айдиноу — писатель, интервьюер и ведущий программ, тоже преимущественно документальных.

Джон Айдиноу , Дэвид Эдмондс

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное
Политэкономия соцреализма
Политэкономия соцреализма

Если до революции социализм был прежде всего экономическим проектом, а в революционной культуре – политическим, то в сталинизме он стал проектом сугубо репрезентационным. В новой книге известного исследователя сталинской культуры Евгения Добренко соцреализм рассматривается как важнейшая социально–политическая институция сталинизма – фабрика по производству «реального социализма». Сводя вместе советский исторический опыт и искусство, которое его «отражало в революционном развитии», обращаясь к романам и фильмам, поэмам и пьесам, живописи и фотографии, архитектуре и градостроительным проектам, почтовым маркам и школьным учебникам, организации московских парков и популярной географии сталинской эпохи, автор рассматривает репрезентационные стратегии сталинизма и показывает, как из социалистического реализма рождался «реальный социализм».

Евгений Александрович Добренко , Евгений Добренко

Культурология / История / Образование и наука

Похожие книги

СССР. Жизнь после смерти
СССР. Жизнь после смерти

Книга основана на материалах конференции «СССР: жизнь после смерти» и круглого стола «Второе крушение: от распада Советского Союза к кризису неолиберализма», состоявшихся в декабре 2011 г. и январе 2012 г. Дискуссия объединила экспертов и исследователей разных поколений: для одних «советское» является частью личного опыта, для других – историей. Насколько и в какой форме продолжается жизнь советских социально-культурных и бытовых практик в постсоветском, капиталистическом обществе? Является ли «советское наследие» препятствием для развития нового буржуазного общества в России или, наоборот, элементом, стабилизирующим новую систему? Оказывается ли «советское» фактором сопротивления или ресурсом адаптации к реальности неолиберального порядка? Ответы на эти вопросы, казавшиеся совершенно очевидными массовому сознанию начала 1990-х годов, явно должны быть найдены заново.

авторов Коллектив , Анна Ганжа , Гиляна Басангова , Евгений Александрович Добренко , Ирина Викторовна Глущенко

Культурология / История / Обществознание, социология / Политика / Образование и наука