Со времен «Второго пола» Симоны де Бовуар женщина рассматривается в качестве прототипа любого «угнетенного» как «молчащего»: всегда «другая» по отношению к главному носителю (андроцентричной) культуры, она тем самым отстранена от производства смысла, создания языка и порождения значений. Угнетенные «молчат» или «не могут говорить» в том смысле, что за них (кем бы они ни были) или от их имени всегда говорит доминирующая культура, интерпретируя за них их опыт и вкладывая в их уста «чужие» тексты: такие, какие они только и должны порождать, чтобы соответствовать ее неписаным установлениям (например, быть «женственными»). Социолог Пьер Бурдье, обозначивший такой властный контроль как «цензуру», писал, что «цензура никогда не бывает такой совершенной и невидимой, как тогда, когда цензурированному нечего сказать, кроме того, что ему позволено сказать: в этом случае ему даже не надо быть своим собственным цензором, потому что он цензурирован раз и навсегда»[301]
.Следовательно, вопрос о том, почему художниц так мало, является одновременно вопросом о причинах молчания «другого». Ответ на него сложен и должен быть начат с того, что «всемирный искусствоведческий текст», который на века определил и легитимировал канон великого, или признанного, искусства, не является ни объективным, ни единственно возможным. Он есть порождение определенного социального порядка, регламентирующего кому (и что) можно говорить и писать, – и тогда «художниц» так мало потому, что их, согласно канону, не должно было быть: женщины, как принято считать, не творцы, а музы, созданные мужским воображением и существующие благодаря мужскому взгляду. Их – кем-то увиденных (рассказанных или нарисованных) героинь чужого искусства – не могло быть без зрителя, и они сами должны были научиться существовать для смотрящего на них мужчины и только в пределах этого чужого зрения.
«Художниц» так мало потому, что женщин так долго не учили «рисовать», полагая, что им этого не надо. «Рисование» – или овладение речью, или обретение своего голоса, или чтение – вовсе не безделица. «Сначала надо украсть ключ от библиотеки»[302]
, – писала французская философ феминистской ориентации Элен Сиксу, имея в виду вхождение женщин в пространство интеллектуального творчества и обозначив (как и Умберто Эко) метафорой библиотеки, ключ от которой надо украсть, структуру накопленного человечеством знания.«Художниц» так мало потому, что у женщин никогда не было «своей комнаты» – как обозначила пространство, как физическое (студия, мастерская, да просто комната, в которой не варится обед и не кричат дети), так и духовное, предназначенное для творчества, Вирджиния Вульф в одноименном тексте 1929 года…[303]
«Художниц» так мало потому, что темы, порожденные женским опытом, мелки, интересны только части человечества, а часто и неприличны – в отличие от глобальных тем мужского художественного мира. Созданное ими не может не быть безделицей, «женской литературой», которой не место в истории. Но – возвращаясь вновь к поставленным ранее вопросам – кто те судьи, которые знают, какие темы всемирны, а какие нет? Кто наделил их правом судить? На основании какого критерия определяют они «всемирность»?
«Художниц» так мало потому, что для того, чтобы утвердить право на «женское» как самостоятельное, автономное, надо разрушить канон…
По всем этим причинам самого глобального свойства текст «художницы» Ольги Дедок, открываясь сомнением относительно легитимности своего рассказа, несет в себе традиционное предубеждение против женского – будь то письмо, поэзия или что-либо другое – как вторичного или худшего, а иногда даже стыдного, как такого, что не должно «проявляться» и от чего следует открещиваться. И в то же время этот автобиографический текст самим фактом своего существования, теми вопросами, которые он ставит, и теми ответами, которые в нем прочитываются, – это предубеждение преодолевает.