Дорога к Москве была грунтовая, окаймленная высокими валами с крутыми откосами, поэтому в сырую погоду она становилась чрезвычайно грязной. Местами на дороге встречалась уже совершенно непролазная грязь, каждый раз грозившая остановить тяжелый генеральский дормез навеки. Гастону стоило немалого труда, чтобы вместе с кучером способствовать продвижению громоздкого экипажа, и он вкладывал в это всю свою ярость, невыплеснутую им в столь долго желаемом всей армией, но так и прошедшем без его участия грандиозном сражении. И, вероятно, благодаря этой его невероятной озлобленности никто не покушался на генеральский экипаж, в то время как все другие повозки были буквально завалены ранеными. Стон стоял над всей дорогой и мучил истерзанную душу Клаудии. Она очень боялась, что все это зрелище произведет угнетающее впечатление на малыша, но Нардо вот уже второй день казался совершенно безучастным ко всему происходящему. Серые глаза его стали как будто еще больше, но куда именно уходил их печальный требовательный взгляд, определить было невозможно. Клаудиа не трогала сына и ни о чем с ним не говорила. Молчал и русский. И эта тишина внутри, сопровождаемая звуками ада снаружи, стала все чаще и чаще напоминать Клаудии какую-то траурную процессию. «Но кого мы хороним?!» – в ужасе думала она.
К ночи они достигли Можайска, городка, неотличимого от десятков уже пройденных ими русских городков. Но на этот раз вместо пожарищ и пустых домов, на единственной площади и двух улицах горели огни, сновали по всем направлениям фургоны с амуницией и продуктами, а также многочисленные маркитантки. Кое-где звучали даже веселые песни. Можно было подумать, что в городке открылась настоящая ярмарка.
Гастон умудрился отыскать довольно неплохо сохранившийся, еще никем не занятый дом, и получить генеральские пайки. Передышка была совершенно необходима.
Однако на заре в Можайск начал втягиваться огромный обоз с ранеными и, как бы Клаудии того ни хотелось, им пришлось покинуть занятый дом и двинуться дальше. Впрочем, даже единственная ночь забытья и какого-то глубокого черного мрака без снов отчасти восстановили ее силы. Впрочем, это относилось только к силам физическим – нравственно же она держалась из последнего, и лишь присутствие сына – любовью, а русского – гордостью поддерживали ее. И все же молчать совсем, оставаясь во власти горестного неведения и горьких предчувствий, становилось уже невыносимо, и потому она предпочла вдруг заговорить, но заговорить не о том, что больше всего волновало ее сейчас, а о том, что, должно быть, мучило пленного.
– Что же, неужели теперь мы вот так, запросто, въедем в вашу древнюю столицу? Это ведь не Витебск, и даже не Смоленск. Неужели Россия капитулирует? – Она говорила, отвернувшись к окну дормеза, за которым виднелась одна бесконечная и однообразная картина: раненые, раненые, раненые и грязь…
Стромилов некоторое время откровенно и внимательно рассматривал ее, словно увидел впервые.
– Надеюсь, это не упрек? Я знаю о том, как вы стояли за вашу Сарагосу, – тихо ответил он, подчеркивая «вашу» и «вы». – Однако ваш Мадрид в руках французов[13]
, а Испания, тем не менее, не перестала быть Испанией. Так и здесь. Что ж, что Москва… Москва – это еще не вся Россия. К тому же, полууспех – всегда хуже любого проигранного сражения, а полным успехом, клянусь вам, похвастаться вы сейчас не можете.– Но неужели потеря такого великого города, символа страны… – попробовала, было, Клаудиа настоять на своей мысли, однако Владимир не дал ей договорить.
– Ах, оставьте! Ничего с нашей Россией не случится. Да, этот изверг пустит старушке немало крови, но что ж с того? Раньше или позже он все равно свернет себе здесь шею. – Русский вдруг вскинул на нее яркие синие глаза, и в них сверкнуло недоброе мальчишеское озорство. – А если для вас так важны символы, так ведь нынешняя столица наша пока еще в наших руках.
Клаудиу неприятно задело это колкое и, надо было сознаться, верное замечание, но на этот раз она решила не сдаваться так просто.
– Только надолго ли при таком обороте дел? Что помешает французскому императору точно также добраться и до Петербурга?
– До Петербурга? – Глаза Стромилова стали совсем синими, непереносимо синими, как море в солнечный полдень, когда на него больно смотреть. – Да скатертью дорожка! Пусть только сунется – лишь еще глубже в петлю залезет. Или вы забыли: мы не австрияки какие-нибудь, мы с него, с живого, теперь не слезем.
– Ах, это мы еще будем посмотреть! – резко повернулась к нему Клаудиа, от грубой дерзости пленного даже забывшая следить за правильностью своей русской речи.
– Вы хотели сказать: посмотрим, – мягко поправил ее Стромилов и погасил свой синий пожар. – Это вам и в самом деле еще предстоит.