Он вдобавок окончил курс в университете и защитил докторскую диссертацию на тему о «génération spontanée»{3}, бывшую тогда в большой моде и в России, Посвящать себя науке Клемансо, однако, не собирался, и делать ему во Франции было нечего. Он отправился в Англию учиться мудрости у Джона Стюарта Милля, затем переехал в Соединенные Штаты «с тем, чтобы изучить на месте законы демократии». Время для изучения законов демократии было не вполне удачное: в Штатах шла отчаянная гражданская война. Клемансо еще застал первобытную, почти куперовскую Америку. Во время Версальской конференции он говорил, что знает Соединенные Штаты гораздо лучше, чем Вильсон, кабинетный ученый и кабинетный политик. В Америке Клемансо прожил несколько лет, женился на американке и с молодой женой вернулся во Францию — как раз к Седанской катастрофе. 4 сентября 1870 года он «взял штурмом нынешнюю палату депутатов». Штурм был не кровопролитный и свелся к кулачному бою со швейцаром, сторонником империи. Все сошло благополучно. Швейцар принял республиканскую платформу, сохранил должность и в течение всей жизни, подавая пальто Клемансо, рассыпался в извинениях по случаю своей неучтивости в день 4 сентября. Сам же Клемансо с установлением республиканского правительства был назначен мэром 18-го парижского округа. На этом посту его застало восстание Коммуны.
III
Мы теперь часто читаем в иностранной печати: «Все это могло случиться лишь в России». Все это — т.е. «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Я недоумеваю: почему же лишь в России? Точно на Западе ничего в этом роде не бывало. Франция — самая цивилизованная страна на свете, однако за неделю, с 22 по 26 мая 1871 года, на улицах лучшего в мире города одни контрреволюционеры расстреляли более двадцати тысяч человек. Немало людей было казнено и революционерами. Они же вдобавок сожгли Тюильрийский дворец, городскую ратушу, еще десятки исторических зданий и только по чистой случайности не разрушили Лувр и Notre-Dame de Paris. Если этот бунт не бессмысленный и не беспощадный, то чего же еще можно, собственно, желать?
В мрачной повести Парижской коммуны не разобралась и «беспристрастная история». Спор 1871 года разрешается не так просто, как вопрос о нашем «октябре». Одно можно сказать с уверенностью: той последней крайности, какая только и может оправдать революцию в 1871 году во Франции, конечно, не было. Человек-зверь блестяще показал себя в обоих лагерях, но дали ему возможность себя показать коммунары. Хвастать нечем ни тому, ни другому лагерю. И на этом страшном потрясении оправдалось слово Шопенгауэра: «Die große schere Masse sich in rascher Bewegung vorzustellen ist ein schrecklicher Gedanke»{4}…
Я еще застал в живых кое-кого из коммунаров, я слышал Вальяна, видел Рошфора. Первый из этих революционеров напоминал по внешности бухгалтера, второй — маркиза (он и был, впрочем, аристократом). Из уцелевших участников революции одни стали впоследствии реакционными министрами или еще более реакционными публицистами. Другие остались до конца верны идеям молодости. Были среди коммунаров люди исключительно благородные, как Флуранс; были люди весьма сомнительные, как Рауль Риго, циничный мальчишка-неудачник, вымещавший на французской культуре свои экзаменационные провалы в училищах. Были люди искренно убежденные, и были злостные банкроты, жулики, сутенеры, клептоманы, прогрессивные паралитики, как Алликс, или полоумные, как аптекарь Бабик, проповедовавший «фюзионистскую религию» и официально себя именовавший «enfant du règne de Dieu et parfumeur universel»{5}. Дало, разумеется, своих представителей и искусство, — искусство везде имеет своих представителей. Курбе, гениальный художник и гениальный рекламист, использовал Коммуну для такого способа саморекламы, которому мог бы позавидовать сам Габриеле д’Аннунцио, завоеватель Фиуме: он разрушил Вандомскую колонну{6}.