Многим казалось, что дела в Риме пойдут по-прежнему. Они недооценивали Антония. Спустя три дня город охватили волнения, похороны жертвы обернулись варварской охотой на убийц. Стоя над израненным телом, покоившимся на ложе из слоновой кости, Марк Антоний произнес пылкую речь. В знак траура он был небрит. Выступая перед Сенатом, оратор выпростал из тоги обе руки, воздев их над головой. «С маской гнева и скорби, застывшей на лице», Антоний перечислил все заслуги Цезаря, назвал все его победы; это тогда он решительно отверг обвинения в сладострастии, которое якобы задержало старшего друга в Египте. Затем, внезапно сменив тон «с громового на тихий и печальный», оратор мастерки изобразил смесь горя и ярости; никто из слушателей не мог сдержаться от слез, когда он, склонившись над покойным, бережно приподнял его окровавленную седую голову. Через мгновение Антоний резким движением сорвал с Цезаря изрезанную ножами тогу и подбросил ее над головой. Толпу будто охватила лихорадка; начались поджоги, погромщики не пощадили даже Сенат. Волна ярости не спадала несколько дней, как пишет Цицерон: «Город выгорел чуть ли не наполовину, кровь лилась рекой». Рим сделался небезопасным для Клеопатры, и вообще небезопасным. Эпитеты, которыми римляне награждали александрийцев – фанатики, безумцы, кровожадные варвары, – как нельзя лучше подходили к ним самим. Одного бедолагу приняли за убийцу Цезаря и растерзали прямо посреди рыночной площади.
Клеопатре в известном смысле повезло. Убийцы не уставали повторять, что «задумали и совершили свое злодеяние сами, ведомый одной лишь жгучей ненавистью». Если бы дела обстояли иначе, царицу могли задержать в Риме силой. Она была в городе во время страшной бури, разразившейся сразу после похорон, и в течение целой недели могла наблюдать, как темное небо вспарывает хвост кометы. Из окон своих покоев царица смотрела на город, прежде непроглядно темный, а теперь озаренный огнем множества костров, которые жгли до самого утра, чтобы легче было поддерживать порядок. Наконец царица покинула виллу, ее вещи погрузили на телеги и свезли извилистой тропой по склону холма Яникул, а оттуда вдоль реки к морскому берегу. Морские пути как раз открылись; соратники Цезаря торопили Клеопатру, настаивали на ее скорейшем возвращении. Она уехала через месяц после убийства, оставив за спиной придирчивый взгляд Цицерона и наполнявшие Рим пересуды. Разговоры стихли только в середине мая. Цицерон подождал еще несколько месяцев – за это время царица должна была достичь Александрии – и разразился своими инвективами. «Я ненавижу царицу», – повторял он, кипя от ярости, словно котел на огне. Цицерон ни разу не назвал Клеопатру по имени: особая привилегия, которой удостаивались его заклятые враги и бывшие жены. Оратор не мог простить египтянке истории с книгой, не мог позабыть, как скомпрометировал себя и выставил на посмешище. Отныне обличение царицы сделалось его главной целью. Даже свите Клеопатры не удалось избежать обвинений в чванстве и «редкой подлости натуры». Надменные египтяне только и ждали, как побольнее унизить несчастного Цицерона. «Они обращались со мной так, будто у меня нет души, да и селезенка вряд ли имеется», – бушевал обвинитель.
На этот раз путешествие далось Клеопатре особенно тяжело. Царицу недаром считали воплощением Исиды – Венеры: она опять была беременна и к марту уже не могла скрывать свое положение. У Цицерона появилась дополнительная причина следить за каждым ее шагом. Беременная подруга покойного диктатора была серьезной угрозой для будущего Рима. В отличие от Цезариона, второе дитя было зачато на римской земле. Весь город знал, что это дитя Цезаря. А что если Клеопатра родит сына и решит использовать его в своих целях? Оратор боялся даже вообразить последствия такого решения. Однако жизнь распорядилась иначе. Богиня отвернулась от царицы: то ли еще в море, то ли уже после возвращения домой у нее случился выкидыш. Цицерон мог вздохнуть свободно.
Как бы то ни было, у Клеопатры было не так уж много причин для уныния. Никто не посмел потребовать назад «дары Цезаря». Проблему Кипра можно было считать решенной. Царица оставалась другом и союзницей Рима. Позади остался город, «охваченный оргией разрушения, огня и резни» и, вполне вероятно, стоявший на пороге новой гражданской войны. Все, кого могли заподозрить в причастности к убийству, наперебой оправдывались и клеветали друг на друга. Впрочем, кое-кто из заговорщиков верил, что хмурым утром мартовских ид они совершили благое дело. Свержение тиранов было давней римской традицией, и цареубийц порой почитали как героев. Даже нейтральные партии спешили влиться во всеобщее безумие. Дион писал: «Есть силы, что стремятся возвыситься за счет вражды и смуты, чтобы добиться своего, они сеют рознь и стравливают соперников».