Можно подумать, что все ее честолюбие теперь свелось к единственному безумному желанию: сделать так, чтобы ее душа, ее тело, ее власть слились с духом, плотью и силой Антония. Можно подумать, что округлость мира, необозримость еще не побежденных пространств есть не более чем замкнутый заповедник, в котором она охотится за счастьем.
Тогда зачем беспокоиться о новостях, которые, несмотря на то, что море закрыто, все-таки доходят до Рима, где, как прекрасно знают любовники-супруги, Октавиан терпеливо ведет счет всем их экстравагантным выходкам? Антоний и Клеопатра смеются над этим — или, точнее, веселятся, потому что нынешней зимой их, как кажется, уже ничто не связывает с Италией, кроме удовольствия, которое они получают, когда бросают в лицо врагу свою радость.
Какое, к примеру, наслаждение воображать себе ярость, которая охватит Октавиана, когда он узнает, что Планк, римлянин, с головы до ног вымазался синей краской, прежде чем явился на пир «неподражаемых»; что он напялил на голову венок из тростника, а к ягодицам прицепил хвост дельфина; что затем он, совершенно нагой, исполнил пантомиму, в ходе которой, стоя на коленях перед Антонием и царицей, изображал морское божество, кувыркающееся в волнах… Кстати, вероятно, этот самый Планк имел наглость заказать какому-то скульптору статую Антония и, чтобы все об этом узнали, приказал выгравировать на ее черном гранитном цоколе шутовскую посвятительную надпись:
Октавиан скрупулезно собирает все слухи, и смутные и достоверные, особенно если они могут подкрепить те сплетни, коими он намеревается поделиться с римским народом. Однако, вопреки похабным анекдотам, которые он хочет предать гласности, Антоний вовсе не проводит свои дни в пьяном отупении, изредка прерывая его, чтобы размять мускулы или сыграть свою маленькую партию в оркестрованной Клеопатрой музыкальной пьесе. Действительно, на ночных пиршествах «неподражаемых» царит полная раскованность, там исполняют неприличные танцы, устраивают розыгрыши и рассказывают непристойности, причем царице все это удается блестяще. Но в остальное время Антоний, как любой полководец, чья армия находится на зимних квартирах, посвящает все свои силы подготовке новой кампании, которую опять планирует провести в Армении. Когда у него остается какой-то досуг после занятий с солдатами и совещаний со штабными, он, как некогда в Афинах, тратит его на чисто интеллектуальное общение с учеными Александрии; в таких случаях его сопровождает Клеопатра — по свидетельству одного современника, она получает от этого «удовольствие, которое носит явно чувственный характер». Если царице приходится остаться во дворце, чтобы обсудить что-то со своим министром (евнухом — нравы семьи Лагидов не изменились), или если она предпочитает побеседовать со своими медиками, которые Антония как будто не интересуют, она посылает своих людей, чтобы они сопровождали императора. Обычно эту роль исполняют два интеллектуала, имеющие ярко выраженную антиримскую ориентацию: Тимаген и, прежде всего, Алекса — тот самый агент, которому удалось снискать расположение Антония в момент женитьбы последнего на Октавии. Кстати, когда Антоний подумывал о том, чтобы вернуться к Октавии, именно Алекса убедил его не делать этого.
Итак, пока ее супруг-возлюбленный, как он полагает, свободно общается с богами, с учеными, со звездами или с теми книгами, которые еще остались в Неподражаемом городе, Клеопатра, находится ли она близко или далеко, ни на минуту не выпускает его из виду, контролирует его, наблюдает за ним: она удерживает его около себя, воздействуя не на его чувства, но на его разум.
И именно здесь таится опасность: в ее рассудке, который еще недавно мог мгновенно охватить самую широкую перспективу, но под воздействием страха стал малоподвижным, замутненным — до такой степени, что царица теперь уже не способна думать ни о чем, что происходит за пределами городских укреплений Александрии.
Октавиан пока, так сказать, оттачивает свои стрелы; и делает это тем более успешно, что уже успел подчинить себе почти все римские институты. Он уже зрелый человек; не испытывая склонности к завоевательным войнам, он предпочел попытаться понять, чего ждут от него Рим и Италия.
И осознал, что ожидания эти совершенно элементарны: все хотят просто мира. Однако мира не только в смысле прекращения военных действий; новое веяние состоит в том, что теперь римляне принялись мечтать о счастье в некоем особом понимании этого слова.