Архимед последовал за Клеопатрой в шатер, воспользовавшись привилегией любовника.
— Неделю назад мы готовились к войне и смерти. Мы сделали любовное безрассудство гимном прощания с жизнью, — пробормотал он.
Клеопатра не хотела встречаться с ним взглядом.
— Это был один из самых важных уроков в моей жизни, — ответила она. — Я никогда не смогу строить планы ради себя или моей страны, потому что наша общая судьба тесно сплетена с судьбой Рима. Его рок диктует мне выбор пути. Я должна склониться перед его волей, как склонялся мой отец, его отец и многие поколения наших праотцов.
— Боги — жестокие пряхи, оплетающие нас нитями горя и забот, как будто мы всего лишь веретена для них, — подхватил Архимед, беря Клеопатру за руку и прижимая к груди.
Она была рада укрыться в его объятиях, потому что так он не видел ее лица.
— Быть может, в конце концов все это обернется к нашему благу, — промолвила Клеопатра. — Я буду молиться Афине, искусной ткачихе, о мирном завершении этого ковра, который сейчас выглядит лишь картиной горя.
— Возможно, не следует молиться богине войны о мирном исходе дела, — возразил Архимед, целуя ее в лоб.
— Тогда я буду молиться Афродите, которая вдохновляет любовь, — сказала Клеопатра и опустила голову, хотя знала, что Архимед желал бы, чтобы она подставила ему губы для поцелуя.
— Это весьма рискованно — вовлекать непостоянную Афродиту в такое серьезное дело.
— Тогда давай молиться богу осторожности, кто бы он ни был, — заключила Клеопатра, выскальзывая из объятий родича.
— Сегодня утром ты совсем другая, Клеопатра, — произнес Архимед.
— Я занята мыслями о своей миссии. Я приготовилась к войне, а теперь вдруг оказывается, что я должна быть дипломатом. И к тому же весьма искусным дипломатом.
Но она знала, что он имеет в виду, хотя и не хотела в этом признаваться. Она знала, что он вспоминал, как еще двенадцать часов назад держал в объятиях ее горячее тело, полное истомы и желания. Но сейчас Клеопатра уже не могла вернуть опьяняющие чувства минувшей ночи. Как будто к ней вновь вернулась ее царственная сила, ее внутреннее равновесие.
Она была рада тому, что вновь очутилась на твердой земле, потому что ощущала, что начинает терять себя в этой обреченной любви. Каждую ночь, в пылу неистового соития, она молилась, чтобы это происходило снова и снова; чтобы боги позволили этой страсти стать неотъемлемой частью ее жизни, а не отмеряли им радость скудной горестной меркой. Архимед заставлял ее стонать, задыхаться и вновь и вновь устремляться навстречу невыразимому удовольствию, которое прежде было для нее лишь неясным слухом, чем-то невозможным, чем-то, что случается с другими людьми, в далеких странах, но никак не с ней самой. Перед битвой Клеопатра молилась, чтобы они оба остались живы и выиграли этот бой, дабы повторять великолепные моменты их любви. Каждую ночь с тех пор она наслаждалась его страстью и невероятными открытиями, совершаемыми ею в себе самой.
Какой оракул мог бы предсказать события, о которых она узнала сегодня? Какой бог обрек ее и Архимеда любить друг друга один день, а уже наутро позволил вступить в ее мир Цезарю? Архимед прав: они — лишь веретена, которые боги используют, чтобы ткать нитки на досуге. Но Цезарь был человеком, который искушал самих богов, человеком, который, как видно, заключил сделку с Фортуной.
И она, Клеопатра, твердо намеревалась присоединиться к этой сделке.
Но что ей делать теперь? Архимед был встревожен. Он расхаживал по шатру, словно лев, которого загнали в чужую клетку. Она знала: он гадает, не собирается ли Юлий Цезарь узурпировать те привилегии, которые он, Архимед, присвоил себе той ночью.