— Закончил мыться? — внутрь просунулась голова Юльки.
Я охнул и согнулся животом к коленям. Она смотрела на меня без малейшего любопытства, и я спросил:
— Ты что, озверела? Сгинь.
— Я спрашиваю, закончил мыться? Давай к товарищу Хокканену. — Она бросила мне белые кальсоны. — Пока это натяни. Твоё сохнет… И вы там побыстрее! — повысила она голос для моих друзей, прятавшихся один за другого с огромными глазами.
Её деловитое нахальство начало меня раздражать. Не сводя с неё глаз, я встал в рост и начал неспешно натягивать кальсоны.
Юлька побагровела и выскочила наружу.
— А то, понимаешь… — буркнул я.
Когда я выбрался наружу, она ждала, но на меня не смотрела. Та часть щеки, которую я видел, была алой.
В кальсонах я чувствовал себя совершенно по-дурацки. Всюду болтались какие-то завязки, и вообще эта одежда наводила на мысль о предстоящем расстреле. В таком поганом настроении я шагал рядом с девчонкой через весь лагерь, и мне казалось, что все на меня смотрят. Скорее всего, никто и не думал смотреть — тут такая одежда была вполне привычной. Но избавиться от такого ощущения я не мог.
— А твои родители живы? — вдруг спросила она.
— Да, — сказал я. — Они в Новгороде. В… в оккупации.
Только этой репликой мы и обменялись, пока шли к штабной землянке. Юлька за мной следом туда не полезла, да и вообще там был только тот рослый мужик, командир. Гнома Мефодия не наблюдалось, и я поёжился — хоть какая-никакая, а защита… Наверное, он тут завхоз.
Странно, но командир не спешил меня допрашивать, грозить «тэтэ», бить по вискам и орать. Он ткнул пальцем на самодельную скамейку и грустно уставился на стоящую посреди стола радиостанцию — переносную, немецкую. Потом спросил вдруг:
— Слушай, шпион. Ты случайно не разбираешься в радиоделе?
— Ну… — Я осторожно сел. — Так… Средненько.
— Тебя ведь Борис зовут? — вспомнил он. — Ну посмотри аппарат. Без него вообще край приходит.
— Но я таких никогда не видел даже… Я же могу испортить…
— Испортить уже испорченное невозможно, — философски сказал он. — Можно только починить. Так что хуже не будет.
Я пересел к столу и вскрыл корпус. Когда я сдавал норму на «медведя», то чинил мелкие неполадки в армейских радиостанциях и показывал, как умею с ними работать — вести и принимать передачи, пеленговать сигнал… Надписей на немецком я не понимал, лампы здорово отличались от транзисторов — с минуту я тупо смотрел на внутренности станции, а командир что-то насвистывал. Потом я сказал:
— А инструменты, запаска есть?
Он молча выложил передо мной ящик защитного цвета и спросил:
— Номерок-то откуда?
— Нас в поезде возили, — ответил я. — Как прикрытие… Меня и Сашку. Ну, и других, но из нас троих только мы с поезда, Женька…
— Ясно… Ну что там?
— Пока не пойму.
С рацией обращались по-хамски всё последнее время. Может быть, и когда она была в руках у немцев, но уж тут-то — точно.
— А фамилия-то твоя как?
— Шалыгин, я уже говорил… — Я аккуратно извлекал лампы, просматривая штекеры контактов.
— А родители в Новгороде, говоришь?
— Да.
— А сюда как попал?
— Сбежал. — Всё это напоминало допрос в милиции, куда я однажды попадал. — К партизанам и сбежал.
Хокканен задавал вопросы снова и снова. По нескольку раз повторялся, спрашивал иногда ну абсолютную ерунду. Я терпеливо отвечал, пытаясь реанимировать рацию, и на вопросе: «А сколько тебе лет, ты говорил?» — она вдруг каркнула, свистнула и выдала:
— …под Ленинградом велась контрбатарейная борьба. Артиллерией врага повреждены три катерных тральщика. Авиация Балтийского флота бомбила Хельсинки, Таллин и остров Гогланд, позиции противника у посёлков Володарского и Михайловского, железнодорожный узел Пскова, прикрывала Кронштадт и корабли на Неве, отражала налёты на перегрузочные пункты Кобону, Лаврово и Волховстрой. В воздушных боях сбито два и повреждено пять самолётов неприятеля…
Триумфально откинувшись назад, я повернул верньер настройки (его ни с чем не спутаешь), и в землянке раздался отчётливый стук в дверь.
— Это Би-би-си, — сказал Хокканен. — Ну что ж, неплохо. Ты, Борис, пойди, посиди наверху. А Сашку позови. Белобрысый — это ведь Сашка?
16
Отряд «Смерч» был остатком партизанского полка имени Яна Фабрициуса, разгромленного немцами страшной зимой 41/42 года. Полк насчитывал почти пятьсот человек и имел даже артиллерию. К сожалению, его командир — бывший секретарь райкома — при всей личной храбрости и преданности делу был ещё и крайне глуп (прямо об этом не говорили, но я понял) и путал руководство посевной с руководством боевыми действиями. Он ввязался в настоящий бой со следовавшими к фронту частями немецкой 227-й пехотной дивизии, которые превосходили партизан и численно, и в вооружении, а главное — в свирепом умении воевать, приобретённом за два года на просторах Европы. В результате немцы полк разгромили, а каратели, полицаи и егеря гнали его остатки, пока не затравили практически последних.