– Куда льешь?! Вот спущу псов! За стену таскай свое ведро!
Уло скрипнул зубами – собак он ненавидел.
Брат Пяст едва не приплясывал от нетерпения, скалился такой широкой улыбкой, что и за две недели ни разу и подобия ее на морщинистом лице монахи не видели. Слуга подхватил с пола мешок. Тяжелая рука сжала его локоть. Он опустил взгляд, втянул голову в плечи, ожидая оплеухи.
– Не тронь, – тихо сказал гость, скользнув пальцами к рукояти меча на поясе. – Сам понесу.
– Иди сюда, – брат Пяст ухватил служку за ухо, дернул так, что у того брызнули слезы. – Воды горячей, еды обильной, да вина лучшего. Предупреди, если не понравится, то повара с виночерпием гость самолично накормит и напоит. Так, Уло?
Мокрый и закоченевший гость поклонился и с благодарностью кивнул на заботу. Он всегда помнил, что хольд, когда еще был обычным послушником, и стоял с монастырским ящиком для подаяний на краю торговой площади Герсики, где начиналась улица Землекопов, то всегда покровительствовал маленькому головастику Уло, раздавая тумаки мальцам постарше, чтобы не отобрали украденный у зазевавшегося покупателя медяк. И Уло, которого родила и бросила под забором никому неизвестная гулящая девка, тоже старался что-то сделать для парня, что тащился из дальнего монастыря на площадь в любую погоду. Приходил тот со своим ящиком, припрятав за пазухой краюху мокрого хлеба, пропитанную жиром копченой рыбы, ждал, отбиваясь ногой от бродячих собак, которые бесстрашно лезли под подол балахона, только что сандалии не грызли. Тогда мальчишка, тощий и вечно голодный, мчался к нему и, мгновенно проглатывал протянутую краюху, пока псы не сбили в грязь и не выхватили хлеб. Слизнув последние крошки с ладони, он садился рядом и неторопливо рассказывал все слухи и сплетни. Потом, прищурив один глаз, выкладывал то, что видел и слышал сам. Знал он много – маленького Уло никто не считал опасным и не придавал значения его присутствию ни в тайных убежищах наемных убийц в старых постройках рядом с улицей Могильщиков, ни в воровских притонах у Гостевой башни. Даже самые отъявленные злодеи, что готовы были лишить путника жизни за стоптанные башмаки на дороге в Стоход или Вилоню, не обращали на него внимания.
– Все, – он поднимался и добавлял всегда один и тот же вопрос: «Завтра ждать?».
Уло вырос. Голодное детство не прошло для него даром. Хоть и вымахал высоким и широкоплечим среди местной мелкоты – ходили среди охочих девок в Герсике слухи, что мать его путалась с рыжебородыми северными разбойниками – но так и остался большеголовым, уродливым на лицо и таким костлявым и жилистым, что любая одежда болталась на нем, как на пугале в хуторском огороде. Возвысился и послушник. Просил ли Уло о чем-нибудь Пяста, ставшего хольдом? Никогда и язык не шевельнулся. Принимал, как должное – слово за хлеб. Потом, повзрослев, брал за слово медью. Затем слово стало делом. Уло был приметным, но незаменимым, и брат Пяст, подмяв под себя тайный сыск, не стал скупиться на серебро.
– Оставалось только ждать.
– Ждать, – едва слышно пробормотал брат Пяст. – Устал я ждать. Едва не рехнулся.
– Никак одно на другое не нанизывалось, и след все не всплывал. Случай помог.
– У тебя случайностей не бывает, – убежденно произнес хольд, пододвигая к нему глубокую сковороду с тушеным мясом, булькающим в собственном жиру. – Верный след ты унюхал, вот он и открылся.
Уло подвинул скамью ближе к столу, уселся, сглотнул слюну, потянулся к мясу, рылся пальцами в кусках, выбирая, где мослы потолще да жира больше. Потом просто поставил всю сковороду перед собой, отломил от краюхи хлеба кусок, макнул в жир и обвел взглядом келью.
– Нет тут ушей, – твердо сказал брат Пяст. – Говори свободно.