— Большинство — за! Продолжаю, но должен заявить, что насчет брехни — пардон. Как идейный анархист-боевик, вранье считаю излишним, и все есть чистая правда. — Он подбоченился. — Нравлюсь я женщинам, что поделать, как я есть Дон-Жуан! Не слыхали? Жил такой мальчишечка на Молдаванке да еще я. Видали, сколько ил было! — он покосился на свою левую руку. — Сто десять особ, самых раскрасавиц. Вчера еще одну встретил, не наколол, места ужо нет на руке, придется вот здесь, на орле, красным пустить.
— Вот про баб — это куда ни шло, — сказал боцман, — только смотри не охальничай, меру знай.
— За кого вы меня принимаете, господин, гражданин, товарищ старший боцман?
Боцман с улыбкой покачал головой:
— Ну и ну, нанизал титулов.
— Чтобы не ошибиться, выбирай любой, хотя стоит тебя величать товарищем, ты хоть и не наш, а близко стоишь к большевикам, вот эти, — он кивнул на Громова и Трушина, — совсем тебя в свою большевистскую веру обратили…
— Опять? — спросил боцман.
— К слову пришлось, перехожу вплотную ко вчерашней встрече, но прежде разрешите заметить, что баба здешняя вроде сухой тарани, вяленной на ветру, а встретил я настоящий помпончик. Везет мне. Еще когда ходил на «Европе» — пассажирском из Одессы в Лондон…
Феклин перебил:
— По одесской бухте, и тот буксир назывался «Дельфин» и был чуть поболе нашего баркаса.
Свищ, с состраданием посмотрев на вестового и не удостоив его ответом, продолжал:
— Там, на «Европе», не было мне покою от женщин, заметьте, боцман, — женщин, а не баб. Все пассажирки наводили на меня лорнеты.
— Что, что? — спросил Зуйков.
— Стекла такие на палке, для деликатности обращения. Опять же письмами забрасывали, смех что писали, ну и насчет прочего… приходил из плавания на полусогнутых…
Громов сказал:
— Мозги у тебя, Свищ, на полусогнутых ходят. Пакостный ты человечишко, а еще мир хочешь перестроить на свой лад.
— Пойдем от греха, — сказал Трушин, — а то руки чешутся, да марать неохота, и Петрович здесь — неудобно драку затевать.
— Интеллигенция! — со злобой глядя им вслед, сказал Свищ, вложив в это непонятное ему слово гадкий смысл. — Подались совещаться, как вас, братишки, околпачить, обольшевичить!
— Но-о, опять! — прикрикнул боцман.
— Совсем нет. К слову пришлось. Продолжаю. Я, братцы, вчера мамзелю Белобрысенького узрел. Вон он ходит по шканцам, как именинник, о ней мечтает, а не знает, что с ней у него дело кранкель!
Все невольно посмотрели на шканцы, где виднелась белая сверкающая фигура Стивы Бобрина. Свищ, поощренный вниманием, продолжал:
— Иду я, братцы, вчера по какому-то там стриту, мету клешем по панели. Со мной Коська Бураков увязался, тот, что наколки делает, артист, художник. Зашли в кеб. Взяли по кружке темного. Потом еще. Мне хватит и двух для развлечения, а Коська так и присосался к третьей, как телок к вымю, ну а мне пива мало, общество надо, женское общество. Были там две Мери, да, как я вам сказал, — вобла воблой, да еще одна без зубов. Ну и, хватив джину, вышел я на мостовую, прошелся слегка, смотрю, магазинчик, а в окне перчатки. Заглянул я в стекло и вижу, братцы, вашего гардемарина и такую красотку, что ради нее все капиталы отдашь и не пожалеешь. Белобрысенький эдак перчатку меряет, а сам ее прямо ест глазом, зараза.
— А она? — спросил Зуйков.
— Она что? Сначала на него щерилась, а потом, как меня увидала, так и впилась, глазищи — во. Ну, прямо млеет девка. Бери и завертывай в бумажку.
— Завернул? — спросил Феклин.
— Сегодня будет дело. Кто, братцы, одолжит полфунта?
— Бог подаст, — сказал боцман.
Матросы дружно засмеялись.
Свищ, криво усмехнувшись, обратился к Брюшкову:
— Выручай, Назар, процент положу больше прежнего!
— Ты сначала два отдай и проценты.
— Отдам, ростовщик несчастный. Ну?!
— Не проси.
— Эх, мелкий вы народ, копеешный, нету у вас этого… самого… морского перцу.
— Иди к своим анархистам, — посоветовал Феклин, — им денег не надо, вот и дадут.
— Не дадут, гады. Не дозрели еще до полной свободы от капиталу, да ладно, пойду в картишки перекинусь, может, повезет.
Боцман пригрозил:
— Смотри, вещи проиграешь, в канатный ящик посажу.
— Эх! — Свищ махнул рукой. — Что канатный ящик против ее всей фигуры и расчудесных глаз!.. Прощай, орлиное племя! — Он пошел по палубе, вихляясь всем телом.
После ухода Свища несколько минут на баке говорили о нем как о пустом, никчемном человеке. Павел Петрович заключил:
— Одним словом, морская вошь — не боле. — И вернул аудиторию на серьезные рельсы, сказав:
— Учения как будто прошли по всей форме.
Матросы стали живо обсуждать учения и все-таки ухитрялись вставлять словцо о доме, земле, новых порядках.
Зуйков сказал при всеобщем поощрительном внимании:
— Учения, братцы, были не простые. Наш-то, Мамочка, показал им, что стоим, стоим, ждем у моря погодь, а вдруг возьмем да и распустим крылышки. Сейчас оп там все как есть выложит ихнему начальству, скажет, что нету такого закона, чтобы корабль Российского флота как бы в плену держать! Насиделись в таком плену и дома. Теперь будя!
Все посмотрели на берег.
Боцман, задрав голову, спросил вполголоса, но так, что было слышно и на юте: