Со стороны Вишнювки накатился басовитый металлический рык. Низко над степью к Седлецу шли, чуть ли не крылом к крылу, несколько пар штурмовиков. Пройдут дальше к железнодорожному узлу или ударят здесь, по окраине? Если здесь, по этим домам, то после такого налета как раз время рвануться вперед… Очевидно, об этом же подумал и Замостин. Жадно затянувшись, он бросил недокуренную цигарку и обрадованно проводил взглядом мчавшиеся синие тени… И тут произошло то, чего не успел упредить ни Алексей, находившийся от Замостина шагах в десяти, да и никто другой… Взбираясь по откосу с поднятой головой, вероятно изготавливаясь к тому, чтобы через несколько минут ринуться из яра вперед, туда, к домам, Замостин высунулся над бровкой.
— Назад, назад! — встревоженно окликнул его Алексей.
Крикнул снизу кто-то еще, однако было уже поздно. Пораженный пулей снайпера, Замостин покачнулся и вначале медленно, цепляясь руками за землю, а потом быстрее и быстрее покатился на дно яра.
Оскальзывая, спотыкаясь, Алексей сбежал вниз:
— Павел! Павел!
Он наклонился над ним, надеясь, что самое ужасное не произошло, еще билась, отчаянно вопила в нем мысль о возможном спасении, но увидел закровянившуюся на виске Замостина круглую ранку, увидел его меркнувшие под опускавшимися веками глаза, и горький спазм перехватил горло…
Откосы яра содрогнулись от близких разрывов бомб. Гул штурмовиков, уходивших дальше, стал затихать, и в этом затишье послышались голоса идущих в атаку… Спустя несколько минут Алексей поднялся наверх и яростными прыжками нагонял роту, словно хотел убежать от того жестокого, что осталось на дне яра…
4
После взятия Седлеца батальон несколько дней нес гарнизонную службу в Минск-Мазовецке. Мало тронутый войной, чистый, в густой зелени садов город далеко протянулся вдоль магистрального шоссе, широкой лентой уходившего к Варшаве. Отсюда до нее было всего шестьдесят километров. В Минск-Мазовецке уже открылись аптеки, парикмахерские, многие магазины, хотя чем и когда они торговали, догадаться можно было лишь по давним вывескам — по́лки пустовали.
Над подъездом старинного красивого здания, стоявшего в центре, развевались бело-красные флаги. Здесь начала работать местная Рада Народова. Белые и красные цвета, казалось, заполонили все улицы, соперничая с пышной августовской зеленью бульваров. Бело-красные нарукавные повязки у милиционеров, у гимназистов и гимназисток, бело-красные розетки на отворотах пиджаков у взрослых, бело-красные ленты на кепи и шляпах, бело-красные вымпелы в окнах жилых домов. Вначале эта красочность даже покоробила, не понравилась Алексею. Продолжала бередить сердце скорбная память о Седлеце с его тяжелыми боями и потерями. Да и Варшава, что была впереди, неделю назад восставшая, сражавшаяся Варшава, все сильнее и сильнее тревожила своей неясной, горькой судьбиной. До праздника ли сейчас? Но стоило лишь представить те страшные пять лет гитлеровской оккупации, когда вот такая маленькая бело-красная розетка неминуемо грозила человеку смертью, обрекала на муки концлагеря, и становилось понятным нынешнее половодье бело-красных цветов. Это была радость вольности, долгожданное счастье не сдерживать себя, не опасаться, гордо напоминать всем и каждому ликующее, желанное — «еще Польска не сгинела!». И Алексею радостно было, проходя по городу, вбирать глазами эту его праздничность, чувствовать прямую причастность к ней себя и всех своих товарищей — живых и погибших…
Батальон разбил палатки в большом старинном саду, неподалеку от костела, каменные шпили которого высоко поднимались над городом и тенями отражались в пруду, доходившем почти до крыльца. Почти одновременно с солдатской побудкой-перекличкой, умыванием, завтраком по дорожкам сада чинно проходил к беломраморному порталу костела ксендз. Черная шелковая сутана, лаковые туфли, высокий, подпирающий подбородок, крахмальный воротничок. На сухощавом, холеном лице при встречах с красноармейцами появлялось выражение церемонной вежливости. И кто знает, что за ней? Вынужденное, неохотное примирение с теми, чьи иноязычные веселые голоса сейчас раздавались под кронами каштанов? Или почтительность, искренняя признательность им? Как он проходил этими дорожками раньше, под взглядами эсэсовцев? Кого собирали на его мессы тогда? А сейчас идут, идут старые и молодые, приглушенные, мягкие звуки органа льются из темного проема распахнутых дверей. Будут молиться за тех, кто по ту сторону Вислы — в Варшаве, в Познани, в Лодзи… А может быть, и за тех, кто полег в Лукове, в Седлеце?