— Меланхолия, длившаяся у нее месяцами, сменялась манией. Промежутки между заболеваниями были сначала продолжительны. Настолько, что больная считалась выздоровевшей окончательно. И самая болезнь не выражалась резко. С годами она обострилась. Светлые промежутки становились короче. Последние три года она почти не приходила в себя. У нее теперь ярко выраженное слабоумие.
Молчание. Но такое глубокое, как будто комната пуста. Как будто нет в ней трех людей, у которых мучительно бьется сердце.
Петр Сергеевич бросает беглый взгляд на лицо Нелидова, и ложечка в его стакане звенит опять быстро и жалобно.
— Эта болезнь вообще не поддается лечению. Крафт-Эбинг дает известный процент выздоровления. Но эта цифра гадательна. Надо проследить целую жизнь пациента. Разве это возможно? Вообще, немецкие психиатры, с Крепелином во главе, склонны к более оптимистическим выводам. Они и в вопросе о наследственности расходятся с французской школой.
— А вы?
Нелидов весь подался вперед. Его глаза жалки. Ресницы Петра Сергеевича опускаются. Ложечка его смолкает внезапно. Он вынимает платок и отирает им выступивший на лбу пот.
— Я верю французской школе, давшей нам такой громадный материал, такие подавляющие выводы. Верю Шарко и Ферэ. Помешательство передается, как чахотка. Пощадив одно поколение, болезнь с большей силой обрушивается на другое. Очень жаль, что у нас закон не ограждает общество от размножения душевнобольных. Я верю, что это будет одной из лучезарных целей грядущего прогресса. Верю, что люди сами дорастут когда-нибудь до сознания необходимости жертвовать своим счастьем, как теперь жертвуют жизнью на войне и на баррикадах. Но у природы есть свой бич в борьбе с преступным эгоизмом и легкомыслием людей. Этот бич — вырождение. Ангел смерти отмечает, как в Содоме, крестом дома, куда вошел грех. И дети гибнут, искупая ошибки отцов.
Лицо Петра Сергеевича сурово и прекрасно. Глаза сверкают. Голос горит глубоким волнением. Каждое слово выстрадано, выношено. Это голос фанатика.
Нелидов закрывает глаза. Он чувствует, что все рухнуло.
— Вы значит… думаете, что Мари…
— Да, — твердо перебивает Петр Сергеевич. — Если чаша минует ее — ее дети погибнут. Они обречены.
Долгая пауза наступает опять за этими словами. Слышно, как тикают стенные часы, как меланхолически поет самовар. Как ветер, налетая порывами, бросает в окна снежную пыль.
Тихий звук, загадочный и неживой, родится вдруг в напряженной тишине. Еще… Еще…
Смолкает.
Анна Сергеевна выпрямилась. Ее широко открытые глаза глядят на брата.
Нелидов поднимает голову. На этот раз слышит и он. Вой, глухой и сдавленный, тяжкий и долги! как стон, полный ужаса и тоски, врывается Я8 явственно. И замирает вдали…
Анна Сергеевна встает. Нелидов видит ее лицо. Опустив голову, она спешит.
Те же звуки, но еще зловещее и длительнее, вползают в комнату.
Нелидов оглядывается на темные окна. Но в то же мгновение Анна Сергеевна выходит из столовой. И в распахнувшуюся дверь на этот раз явственно вливается волна загадочных звуков. Неживых, стихийных словно. Но жутко похожих временами на человеческий стон.
Нелидов чувствует, что ноги его дрожат. Он хочет заговорить. Но губы его дергаются беззвучно. Почему он понял сразу, что это… Почему?
Петр Сергеевич встает. Резкая, глубокая морщина легла между его бровей, делая его лицо суровым и старым.
Нелидов показывает на дверь.
— Это… это…
— Да. Это больная. Это моя мать. Извините. Я сейчас. Я должен ее видеть. Впрочем… вам, наверно, тяжело здесь оставаться? В сущности… я сказал все. Вы сами увидите Маню… Вы знаете, что ей надо сказать.
Он жмет руку Нелидова и спешит к больной.
Но в ту же минуту из-за стены доносится нечеловеческий исступленный визг. Целая вакханалия звуков, ужаса которых не передашь никакими слоями. Которые надо слышать хоть раз, чтобы понять. Которые, раз услыхав, не забываешь до смерти.
Схватившись за голову, Нелидов выбегает в переднюю.
Дверь хлопает за ним. Метель бьет в лицо. Ветер рвет с него шляпу. Валит его с ног. Ноги его дрожат. н стоит одну секунду на крыльце, растерявшись, ничего не сознавая. Потом бежит вперед.
— Николенька! Ты?!
Из мглы вырастает фигура. Женские руки хватают его за плечи.
— О, какое счастье! Мы чуть не разошлись. Я так бежала. Я не могла высидеть. У меня такие предчувствия… Николенька, счастье мое! Деточка моя дорогая. Ты весь дрожишь? Пойдем, пойдем скорее…
— Мари… Это ты? Какой ужас, Мари! Твоя мать…
— Молчи! О, молчи! Ты знаешь… Ты все знаешь теперь. Но не отталкивай меня, Николенька! Разве я виновата? Разве мы не любим друг друга? Не говори мне ничего! Пощади меня.
Они то стоят, схватившись за руки. То бегут, крепко держась один за другого в этой жуткой, слепой ночи, под крутящейся метелью.
Силуэт пролетки внезапно обрисовывается на углу.
— Прокачу, сударыня!
— Давай!.. Давай… Николенька, садись! Поедем ко мне!
Она берет его голову в руки, целует его лицо. Снежинки тают под ее губами. О, схватить бы и унести! Дальше от этого горя! От этих страданий!
— Мари… Мари… Какой ужас!