— О, Гаральд! Когда мне сказали, что вы здесь… И эти цветы, — она берет букет и целует его, — …Весь мир стал другим в моих глазах. Ты… вы, — быстро поправляется она, робея, как девочка, под его печальным взглядом, — …вы видели, как я плясала нынче? Это сделали вы. Я точно умирала и воскресла. Не думай… те, — опять поправляется она, — что я плясала для толпы. Нет! Для себя, для себя одной. А потом для вас. Мне надо было разрядить в пляске радость, нахлынувшую на меня. О, эта забытая радость! Я ждала ее так долго. Я так страдала без нее эти годы. Без нее нет жизни, Гаральд.
Ее взгляд зовет его. Он садится рядом и обнимает ее.
С легким криком она прячет голову на его груди.
Потом, схватив его за плечи и отстранившись, глядит ему в глаза с восторгом и ужасом.
— Гаральд, Гаральд! Скажи мне правду! Ты охладел ко мне? Ты разочаровался?
Он медленно качает головой. На губах его странная улыбка.
Но она поняла и вновь в порыве радости прижимается лицом к его груди.
Они молчат долго, даже забыв, где они; забыв, что сюда ежеминутно могут войти.
Она шепчет, очнувшись:
— О, как я боялась этой первой встречи, первого взгляда твоего, первых слов. Я была счастлива и несчастна. Как легко дышится сейчас. Дай воды! Боюсь разрыдаться. Ничего, это пройдет. Через неделю пойдет новый балет Самойлова. Еще два дня назад я думала на репетициях с ужасом о новой роли. Что буду я изображать? Жалкая марионетка с выжженной душой! Теперь я ничего не боюсь. О, как я буду играть! Точно ключи живой воды забили опять в моей душе. Улыбнись же мне. Отчего ты так печален? Ведь это ты вернул мне мою силу. «А ты убила мою», — грустно думает он.
Все эти дни душа Марка дремала, убаюканная юной любовью, упоенная целомудренной лаской смуглой девочки. Душа смирялась. Душа спала. И сны ее были безгрешны.
Под звуки скрипки Лии бледнела горечь и мрак отступал. И пряталась глубоко-глубоко на самом дне сердца ядовитая змея ревности. Это кроткий Давид играл на арфе. И плача слушал его мрачный Саул. [35]
Каждое утро, просыпаясь, он чувствовал смутно бледную радость. И открывая глаза, говорил себе: «Я любим. Еще не все позади. Я любим».
Каждый день, когда стрелка показывала два, он говорил себе: «Мы скоро встретимся. И я увижу ее глаза. Увижу в них ее грезу, которую я воплотил на земле».
И когда било три часа, кончалась действительность. И начиналась сказка. Он оставлял за собой прошлое. И без дум, без колебаний шел навстречу новому. Он выходил из дому, полный сил и радости. Бледной радости, да. Но разве он знал иную?
И вот глаза его встречались с таинственными темными глазами, и ожесточенное сердце смягчалось. Они шли в старый дом на Остоженке. Никто не мешал их встречам. Никто не нарушал их уединения. И глубокая тайна по-прежнему окутывала его жизнь.
Иногда в лунные ночи они гуляла Днем встречались обыкновенно на выставке или в пустынных залах Румянцевского музея, или в Третьяковской галерее. А чаще сидели вдвоем у огня, он в кресле, она у ног его, не замечая молчания, каждый со своим миром в душе.
Ложась спать, Штейнбах говорил себе: «Завтра мы встретимся опять».
Этих часов он ждал как отдыха.
Андрей входит в столовую.
— Марк Александрович, пожалуйте к телефону. С вами говорит барыня из Петербурга.
Штейнбах срывает салфетку и порывисто встает. Тревожно следят за ним темные глаза дяди.
— Вы ей скажете о Ниночке? — вслед ему кричит фрау Кеслер.
— Зачем? Ведь она поправилась теперь. К чему ее тревожить напрасно.
— Пора бы ей вернуться! — сердито говорит Агата.
— Скоро Рождество. И она вернется. Нарушать контракт она не должна. И я не понимаю причины вашей настойчивости.
«Слишком хорошо понимаешь», — думает фрау Кеслер, враждебно глядя ему вслед.
Своими глазами на днях она видела, как Штейнбах под руку с какой-то «девчонкой» выходил из Исторического музея. А сама фрау Кеслер ехала в трамвае мимо. Положим, тут ничего преступного нет. В музее выставка. Но одного мига было довольно, чтобы понять все. Девчонка прижималась к нему, такая маленькая, худенькая. И глядела на него, как глядят на звезды. А он шел, так нежно, внимательно склонясь над нею. А главное… Почему они с Маней врозь? Разве когда-нибудь они расставались? Штейнбах у телефона.
— …Марк это ты? — несется издалека.
— Здравствуй, Маня.
Его брови ломаются в болезненном изгибе. Веки горько прикрыты. Какой голос, тон! Так говорят только счастливые.
— Как живешь, Марк?
— Ты каждый день получаешь телеграммы.
— Но почему ты не говоришь по телефону?
— Ты тоже не говоришь. Миг молчанья.
— Я вернусь к Рождеству, если только меня не задержит чей-нибудь бенефис… Ты не рассердишься?
Он пожимает плечами, и рот его кривится.
— Как можешь ты так думать? Если тебе весело, тем лучше!
Он как бы видит ее перед собой в этот миг, обдумывающую верный ход.
— А ты разве не собираешься в Петербург?
«Вот, вот он, этот ход».
— Зачем?
Звуки далекого смеха отдаются в ушах Штейнбаха.
— Странный вопрос. Ты не находишь, что он странный?
— Не надо щадить меня, Маня, — холодно отвечает он. — Я все знаю. Но я все тот же. Я вернусь, когда ты позовешь меня. Не раньше.