Что-то враждебное в этом молчании. Или в этом присутствии живого и страдающего человека есть что-то оскорбительное для тех, кто ушел из жизни?
Ледяное дыхание веет в лицо Штейнбаха. И сердце его сжимается, как в кошмаре. Но тоски уже нет. Той тоски, которой он боялся, избегая идти сюда.
Он кладет розы на снег, покрывающий маленький холмик.
Чьи-то шаги явственно звучат по хрустящему снегу.
„Сторож. Сейчас запрут ворота“, — с облегчением думает он.
„Лия, прощай! Я приду. Я скоро вернусь, моя Лия“.
Но, садясь в автомобиль, который повезет его домой, где живет Маня, а потом в театр, где он увидит ее рядом с Нильсом, — он чувствует, что и эти клятвы, шепотом над снежным холмиком, — ложь. Все ложь и самообман. И не скоро вернется он сюда, в безмолвное царство тех, кто ушел от ревности, от горести, от жгучих слез неудовлетворенной страсти.
Соня поднимается ей навстречу.
— Милая! Какая неожиданность! Когда вернулась?
— Только что с вокзала.
— Зато нынче увидишь меня в моих лучших номерах. Я интерпретирую „Орфея“. Пантомима. Очень трудно. Но это-то меня и захватило. Ах, Соня! Я только и живу, только и отдыхаю на сцене. И какая страшная, какая дивная музыка этого Глюка! Милая, приезжай нынче непременно. У Марка своя ложа. Я буду играть для тебя. Для тебя, Агаты и для Пети. Знаешь, я его совсем околдовала. Да! Да! И горжусь, горжусь этой победой. А ты видела Марка, Соня?
— Где ж его увидать? — вызывающе с порога перебивает фрау Кеслер. — Он совсем как дядя стал. Только тот вечером бродит, а этот днем.
— Что это значит? — тревожным полушепотом спрашивает Соня, когда они остаются вдвоем.
Маня пожимает плечами.
— Он действительно изменился, хотя причин враждебности Агаты я совсем не вижу. Пусть бродит, если ему легче! У нас в доме слишком тяжело. И мы почти не видимся.
Она с тоской смотрит в потемневшее небо.
„Как изменилась! — думает Соня. — Марк страдает. Но и у нее нет счастья. Что разделило их? И неужели разрыв возможен?“
— Vite… vite! [40] — торопит Маня шофера, когда автомобиль сворачивает с шумных парижских бульваров в мирный квартал, где живет Иза.
Она бежит вверх по лестнице, исступленно звонит и ждет с замирающим сердцем. Вот послышались торопливые шаги негритянки. Дверь распахивается. Маня вскрикивает и в темной передней обхватывает шею ошеломленной Мими. Собачки с визгом кидаются Мане под ноги и разом стихают, когда она садится на корточки и целует их расчесанные головки.
— Милые вы мои. Милые, здравствуйте! Узнали меня… Трогательные зверушки! — смеясь и плача, лепечет она. Потом вдруг вскакивает, не слушая радостных причитаний Мими.
— Иза! Иза! — кричит она, мчась через желтый салон в спальню креолки.
За ней бегут Мими и собаки. Перепуганный попугай оглушительно орет что-то по-испански.
— Вот Содом! — говорит Нильс, останавливаясь на пороге и стягивая перчатки.
А Маня уже в объятиях Изы. Оторвется, взглянет на нее сияющими сквозь слезы глазами и опять обнимет. И целует мокрые ресницы креолки, ее глаза, жесткую гривку волос. И обе бессвязно что-то лепечут. И смеются, смеются».
Иза в блузе, нечесаная, босоногая, только успела умыться.
— Пустяки! Ты во всем прелесть! Пойдем к Нильсу скорее!
— Что ты? Такому красавцу показаться в неглиже? Мими, живее! Не копайся! — сердито кричит креолка горничной, которая натягивает ей на ногу шелковый чулок.
— Да не дергай ногой! Как же она тебя обует?
— Сеньора всегда так, — улыбается Мими.
— Не эти туфли. Другие давай! И блонду на голову.
— Персидский капот прежде, — напоминает Мима.
— Ты получила газеты из Вены?
— Ну, еще бы! Какой успех! — говорит креолка, качая головой, и серьги ее звенят. — Ах, Мими! Ну, что ты копаешься? Вот тут застегни. Да не так. Опять забыла про кнопку? Ах, черномазая дура!
Маня опять звонко хохочет. Иза переводит на нее гневные глаза. И сама начинает смеяться.
— Ты все та же, моя прелестная, моя дорогая Иза.
— С чего бы мне меняться? Нам, старухам, лишь бы все шло по-старому, день за днем, не нарушая привычек. Правда, Мими? — ласково спрашивает Иза, обнимая за шею служанку.
Мими скалит зубы и радостно кивает головой. Из салона доносится радостно-испуганный нервный лай и тревожный крик попугая.
— Что там такое? — шепчет Иза.
— Готово! — говорит Мими, торжественно отступая и любуясь своей сеньорой.
Когда они входят в салон, Нильс пробует играть в чехарду с собачками. Они немножко испуганы этими странными прыжками, но заинтересованы чрезвычайно. Какаду, шокированный поведением незнакомца, сердито трясет хохлом, перебирает лапками по бронзовым прутьям и выкрикивает все бранные слова, имеющиеся в его несложном лексиконе.
— Нильс, милый. Гордость моя. Радость! Здравствуй! — говорит Иза, гладя его голову, пока он по очереди целует все ее пальцы, унизанные кольцами. — Как я счастлива! Как я следила за вами обоими, сидя здесь, в своем углу, за вашим полетом следила. Я точно утка, которая вывела орлят. Сижу в болоте и смотрю в небо. Вы — дети мои. Вы оба — мои милые дети. Разве неправда? — спрашивает она, обнимая их обоих.
— Иза, я сейчас разревусь.