Тащились целыми семьями. Везли оплетенные соломой бутыли вина, узелки со снедью. Следом петляли истомленные собаки, свесив алчущие языки, уткнувшись высохшими носами в окаменевшие колеи. Многие брели пешком, перекинув через плечо котомки, постукивали посохами.
И странен был этот скучный молчаливый исход. Словно вот-вот брызнет погибельными лучами умирающее солнце и покажутся ангелы в голубых одеждах — по шесть с каждой стороны, — длинными золотыми трубами возвестят день страшного суда.
Все, как виделось, было теперь. Только язык не зажат и черти на санбенито без рогов и когтей. Огонь под смоляными котлами на санбенито тоже не разожжен. Не подожгут, значит, хворост вокруг поленьев. Не забьется привязанный к столбу грешник в душном дыму.
Заунывно позвякивают цепи, и огонек длинной свечи не колышется в жарком, настоянном на полыни воздухе. Тянутся горожане, постепенно превращаясь в черных муравьев. Исчезают, достигнув обрыва. Спускаются по винтовым пологим изгибам на равнину. Спугивают ящериц с нагретых камней. Рассаживаются на искрошенных, заросших колючкой и мохом скамьях античного цирка.
Здесь, внизу, краски уже грустны и тени влажны и глубоки. Не очень любопытно глядят обыватели на чернеющий столб с кольцом для цепей, окруженный аккуратной поленницей. Остро поблескивает солнце на солдатских алебардах, тает на золоченых кирасах всадников. Ленивое томление. Терпеливое сонное ожидание.
Отречется на закате великий ересиарх и большой чернокнижник. А может, не отречется? Передумает в последнюю минуту? Нашепчет ему дьявол богомерзкие речи, вот он и не отречется. Отверзнет уста для хулы. Тогда и подпалят стражи в красных беретах хворост под ним! Ах, как корчить начнет его, как сотрясать в дыму и огне!.. Авось и доведется увидеть, как с последним вздохом его дьявол в небо взлетит, кувыркаясь, выставляя на свет божий непотребные места.
Везут! Везут его, проклятого! Везут!
Мирхорст все еще мысленно готов отречься. Но знает в глубине, всегда знал, что не сможет. Онемеет в последний момент.
Жирно чадит смоляной огонь на длиннющей железке. Только сунуть его в серый, высушенный до трещин хворост…
…Тянутся дни в сером городе, бесполезные, никчемные дни… Зато недели сгорают, проваливаются в небытие. Третья неделя к концу подходит. Ни писем, ни повесток. Один на один с собою. Ждут. Они все еще ждут. А времени мало остается, всего ничего.
И ясно уже для Мирхорста, что принял он мученический венец свой. Абсолютно ясно. Но в глубине души надеется все-таки, что, может, и обойдется как-нибудь, минет его чаша сия.
Пришла ночь, и миллионами ватт зажглись лампионы на Унтер-ден-Линден. Звезды в холодном чистом воздухе кажутся крестами, окруженными тонкими кольцами. Воздушная электричка грохочет над золотыми электрическими улицами. Летит над адскими кострами. В черном небе над далеким Тиргартеном вращается, разбрызгивая ослепительные хвосты, огромная свастика. А звезды далеки и недоступны, как всегда.
Мирхорст вышел, не доезжая остановки до вокзала на Александерплац. Прошел пешком до Мариан-Кирхе. Остановился перед порталом. Звездный свет фосфорился на башенном шпиле. Улица была слабо освещена. Липы еще не облетели. Смутно вырисовывались очертания средневековой фрески. Ночь растворила краски. Только темное и светлое. Ночная тень и холодный ночной блеск. «Пляски смерти». Работа неизвестного мастера. Поражают размеры фрески. В правом верхнем углу вы видите…
Поднялся по ступеням. Захотелось очутиться в гулком сумраке храма. На звонких плитах его, под далеким невидимым сводом. Захотелось увидеть отблеск витражей на холодной и гладкой бронзе купели.
Протопал через улицу отряд Гитлерюгенд. Ночь раскололась на синие, быстро тающие глыбы. Остались одиночество и сумрак. Опасный сумрак.