Кривонос, углубившись в свои мысли, спросил в свою очередь:
— Где тут поместья коронного стражника?
— Говорят, в Макарове, за Киевом, сидит стражник коронный.
— Надо спешить. — И он начал прощаться.
У Катерины на глазах вдруг выступили слезы, она глубоко вздохнула и от этого покраснела так, что Кривоносу даже жалко ее стало.
— Только всего и утехи... Побудьте еще хоть немного, после работы придет Карпо, рад будет увидеть запорожца, а завтра у нас храмовой праздник святых Антония и Феодосия печерских, — и снова взгляд ее проник словно в самую душу Кривоноса.
Казак замотал головой, как бы отгоняя сон; ему уже начало казаться, что домашний уют и ласковая хозяйка куда желанней, нежели скитания по свету сиротою, но об этом он не сказал никому.
К храмовому празднику готовились в каждой хате: женщины белили стены, дети подметали дорожки, срезали спорыш во дворах, украшали ворота зеленью. На улице показалась стайка детей в беленьких сорочках. Они остановились под окном и тонкими, точно серебряные колокольчики, голосками, запели тропарь.
Катерина собрала хлеба, отрезала кусок сала, из-под лавки достала три утиных яйца и подала детям в окно.
— У нас еще мало, — сказала она казакам, — а сколько этих сирот по другим селам! Да еще поветрие тут приключилось. У вас тоже был такой мор? Здесь чуть не половину людей задушило.
Кривонос смотрел вслед детям. Они были чистенько умыты, в длинных сорочках, только выцветшие волосенки давно уже не знали ножниц, Таких сирот он видел в каждом селе, пеклись о них церковные богадельни, а плодила война. Она длилась без перерыва вот уже полстолетия — затихала на Диком поле с татарами, начиналась на волостях с панами. Отцы ложились костьми по берегам Днепра, а дети ходили под окнами и пели тропари.
Солнце уже садилось за горою, когда зазвонили сразу в трех церквах. Максим поднялся и пошел вверх по улице. Омытые дождем сады тоже как бы принарядились к празднику, сочная листва сверкала чистым глянцем, меж деревьями белели хатки, хоть и кривобокие, но свежеобмазанные, кое-где во дворах бродили стайки гусей — домашних и прирученных диких, шагали журавли, ворковали голуби, а в вечернем небе сплетался перезвон трех церквей.
Церковь святых Антония и Феодосия была деревянная, с большими окнами и наличниками на точеных колонках, а над входом вздымались граненые купола, крытые листовым оловом. Деревянный резной иконостас просвечивал, как тонкое кружево. Но Максим Кривонос, погруженный в свои мысли, равнодушно смотрел на прекрасные образа, украшавшие храм. Только на образе богородицы взгляд его невольно задержался. Он присмотрелся внимательнее и даже мотнул головой: с иконы на него глядели влажные и глубокие, как степные озера, очи Ярины. Владычица была в густо-красных ризах. На темном фоне складки блестели переливами, будто не рисованного, а настоящего бархата. Так же, казалось, колыхался и менял свой цвет покров, обрамлявший чело и спадавший до полу. Лицо и полные губы, в изломе скорбной улыбки, потрясали своей выразительностью, и казалось, образ вот-вот заговорит.
Церковь уже была полна народу. Налево стояли мещане в ярко-желтых жупанах и посполитые в белых сорочках. Направо разместились женщины в кунтушах и вышитых сорочках, в корабликах и намитках на головах и дивчата с косами, уложенными венком.
Носатый дьякон прошел к образу Георгия Победоносца, из кадильницы запахло сосновой смолой. Все расступились, только Максим Кривонос остался на месте. Он не сводил глаз с образа: лицо такое же продолговатое и смуглое, как у Ярины, а очи заглядывают в самую душу.
Звон кадильниц привел Кривоноса в себя, ему вдруг стало душно. Он вышел из церкви. Под раскидистыми ветвями волошских орехов зеленели холмики с деревянными крестами. Он, обессиленный, опустился на крайнюю могилу. Образ богоматери теперь слился с образом Ярины и все стоял у него перед глазами, но уже не в бархатных ризах, а в белой свитке и вместо покрова с платком на голове. Такой вот казалась ему сейчас и Украина. Печать скорби лежала у нее на челе, а уста искривились от боли: силы по казацким кра́инам хватило бы на три Польши, а дети здесь родятся в панской неволе, умирают в ярме. «Доколе же будем терпеть от державцев и рендарей надругательства над законными правами и обычаями нашими?» — думал Кривонос. Лиловая дымка окутывала уже сады и далекие просторы, из церкви долетало торжественное пение, его будто старались заглушить соловьи — они щелкали везде, и от их песен вечер звенел. Тоска все еще давила сердце Кривоноса: то ему казалось, что так оно и будет на веки веков, изведет шляхта казаков, и памяти о них не останется на Украине, то другая вставала перед ним картина. Еще ребенком он с отцом попал в казацкий лагерь на Соленице. Наливайковцев была горсточка, а жолнеров, как воронья, нагнал гетман Жолкевский. И все-таки не могли осилить казаков, пока не прибегли к обычному панскому оружию — к обману. При этом воспоминании кровь взыграла у него в жилах.
Кривонос невольно поднял глаза на кресты, торчащие в бурьяне. На одном была выбита надпись: