Я к телевизору. В момент крышку снял — смотрю. Вижу, все в порядке, машина — идеал. Лишь одной лампы нет и предохранитель вытащен. Где они? Не дай Бог, стол заперт.
Бегом к столу. Слава тебе Господи, открыт! Как увидела она следы грязные на ковре, все на свете забыла от радости.
Открываю ящик — лежат! В коробочке со скрепками и ластиками. И шары для пинг-понга там, и ракетки. Я их скорее вынул и на диван положил. А сам к телевизору. Лампу вставил, предохранитель ввернул, антенну на место и включил его на всю ивановскую.
Тут и она бежит. Глаза от следов не отрывает. Не нашла в лесу старичка, пошла смотреть не куда, а откуда следы идут. Вся пунцовая, пятнами покрытая, и на тебе — такой удар: телевизор работает!
Прошла она до конца следов — ничего не понимает. С неба, что ли, человек упал? Или он сначала по потолку шел, ноги выбелил? Вернулась назад злее прежнего. На телевизор и не глядит.
— Это кто в мой ящик лазил? Кто мой стол открывал? Может, здесь воры есть? Может, мне милицию вызвать?
Я стойку сделал. (Дело-то выиграно.)
— Вызывайте, — говорю. — Есть среди нас воры. Лампы из телевизоров у отдыхающих крадут. Ракетки от пинг-понга прячут, чтобы ими потом спекулировать, наживаться за счет дома отдыха.
Конечно, она не думала спекулировать. Только с ней по-другому нельзя: в самом деле милицию вызовет. А тут притухла — видит, дело как-то не так оборачивается.
Замолкла и села за стол. А злость от нее так и идет волнами.
И началась у нас с тех пор война не на жизнь, а на смерть.
Стала она за мной следить, поджидать, когда я ошибку сделаю. То ли вернусь поздно, то ли стакан с киселем уроню на ковер, то ли, дай Бог радости, пьяным напьюсь.
Я в таких случаях люблю опережать события, хотя я отдыхать приехал, а не воевать.
Пошел я в магазин, купил пузырек с тушью, кисти и большой кусок целлофановой пленки. Несу мимо нее, чтобы она видела.
— Что это у вас? — спрашивает.
— Да вот, хочу стенгазету выпустить. Рисовать буду.
— Нечего в комнатах рисовать! В лесу рисуйте. Вы всю скатерть перемажете.
— А я ее сниму.
— Значит, помнете. Я говорю:
— Давайте, я сначала что-нибудь перемажу или помну, вы тогда и действуйте. А то я еще ничего не сделал, а уже ругани получил за двоих.
И в комнату ушел.
Потом я взял пленку, выкрасил ее тушью и положил на стол. А рядом пузырек опрокинутый. Получилось: будто огромная клякса на столе. К пузырьку и к кляксе я ниточку привязал, а конец ее за окно выбросил. Ключ дежурной оставил и ушел. Встал под окном рыбу ловить.
Только я за дверь, она ключ достала и в комнату. Увидела кляксу, обрадовалась и бегом директора вызывать. Она к телефону, а я ниточку потянул и кляксу вытащил.
Иду к себе в комнату, а дверь заперта. Я стою жду.
— Дайте, — говорю, — ключ от моей комнаты.
— Незачем вам в эту комнату ходить. Вас выселять будут.
— Это за что?
— За то, что вы мебель государственную портите. Да еще заплатите в тройном размере. Я сразу поняла, что вы за фрукт. Только я и не таких видела!
Подошел директор и еще народ. Она говорит:
— Посмотрите, Ксенофонт Ильич, каким он вредительством занимается! — и дверь открывает.
Ксенофонт Ильич глядит: никакого тебе вредительства, чистая скатерть, все прибрано. Он на нее уставился. А она не может понять, что случилось.
— Только что здесь клякса была на весь стол. И графин разбитый. Я сама видела.
Это ей, конечно, почудилось. Но уж больно хотелось меня проучить. А получилось — наоборот. Я говорю:
— Никакой кляксы здесь не было. А вот бумажник был. И в нем тысяча рублей.
Она даже опешила:
— Зачем вам в доме отдыха тысяча рублей?
— Как зачем? За мебель платить государственную. В тройном размере. Вам же ничего не стоит диван пилой перепилить, а потом сказать, что это отдыхающие сделали.
Тут Ксенофонт Ильич передо мною извинился:
— Она, конечно, строгая, но работник замечательный. Смотрите, какая чистота у нее.
— Точно, — говорю, — как в больнице, чистота. А строгость, как в тюрьме. От такой чистоты люди здесь не поправляются, а как свечки тают.
Он говорит:
— Не может быть!
Пошли мы с ним в главный корпус. Подняли списки отдыхающих — и точно. Во всех корпусах люди выздоравливают, а здесь — все наоборот. Кто на три килограмма похудел, кто на два, а кто и на все четыре. Кто на голову жаловался, после отдыха и на сердце жаловаться стал.
— Вот так-то, — говорю. — К ней надо толстых поселять и здоровых, чтобы худели. — И ушел.
А директор сел и задумался.
— А если тебе все это показалось? — спросила бабушка. — Может, она прекрасный работник. А ты разгильдяй, и у тебя на нее идиосинкразия? Может быть, ты зря травил хорошую женщину?
— Она, наверное, так и считает. И доказательств у меня почти никаких. Только нам в одном здании тесно, и любому видно, что она меня ненавидит! Потом я никогда бы не стал ее судить один. Все тридцать отдыхающих были против нее, и все мне помогали. И, в-третьих, как только ты увидишь Марину Викторовну, тебе все станет ясно!
Эту речь я произнес, стоя на проволоке. И Топилин сказал:
— А ведь это мысль!
— Что мысль?
— Мысль — тебе выступать на тросе.