Но в тот раз все было по-другому. Хозяин, подвыпивший Гица, почему-то разозлился и огрел меня кнутом по крупу. Обычно я на это стараюсь не обращать внимания, но в тот день, говорю же вам, все было по-другому. Поэтому я встал на дыбы (крепления старенькой повозки легко поломать), предварительно взбрыкнув задними копытами и… застыл. Я увидел Прометеуса.
Он стоял на краю дороги. Не узнать его было нельзя: среднего, скорее чуть ниже среднего роста, с жесткими коротко стриженными волосами – не подстригай он их, они бы стали виться, как семь тысяч лет назад, и главное – глаза. Все те же глаза. Бездонные и равнодушные ко всему, черные, как чрево Геи, пожравшей своих детей. Конечно, Геи! Нет, Сатурна в этом упрекают зря. Уж мне-то вы можете верить.
Я снова спокойно встал, и хозяин, огрев меня еще пару раз, дернул вожжи. Прометеус махнул рукой, и Гица остановился. Сегодня я приносил ему только прибыль: деньги, вырученные за мясо, везли сейчас его на мясокомбинат, да еще и подвозили попутчика за деньги же.
Молдаване практичны, как афиняне. Будь у них, молдаван, выход к морю, как купцы и рабовладельцы они превзошли бы финикийцев. Моря у них нет. Они довольствуются вином.
Мы не обмолвились с Прометеусом ни словом. Даже Гица, завзятый весельчак, не сумел разговорить попутчика. А я все думал, узнал ли меня Прометеус? Впрочем, он мог и не видеть моего лица. Ведь в тот день, когда мы с мальчиками пришли на экскурсию к Олимпу, Прометей висел высоко. Под самыми облаками. Было жарко, и по нему стекал пот.
– Ученики, – сказал я, – взгляните на этого несчастного. Боги всего лишь заточили его тело. Но душу свою он заточил сам.
– Что сделал Прометей? – спросил Асклепий.
– Он позволял себе мыслить.
– Но ведь и мы мыслим, – возразил кто-то, – разве не этим мы занимаемся на уроках философии?
– Разница есть. – Я закашлялся и, прочистив горло, продолжил: – Мы занимаемся
– О чем же размышлял Прометей, что его наказали так жестоко? – ужаснулся один из учеников.
– Сказавший это будет висеть рядом с ним, – отрезал я, – а теперь идемте.
В это время над нами появилась птица. Дети в ужасе затихли, наблюдая, как она кружит около Прометея, а потом садится рядом с ним. Правда, самый зоркий из нас, Асклепий позже говорил, что птица мало похожа на орла, скорее на ворона. Но я велел ему замолчать.
Интересно, к какой горе он едет сейчас?
Я всегда уважал Прометея, хотя и боялся говорить об этом вслух. Нам, кентаврам, куда сложнее висеть на скале, чем людям. Но в душе я всегда любил Прометея за то, что он бросал вызов невозможному. Мы подвезли попутчика, после чего тронулись к мясокомбинату. Я все повторял: вызов невозможному, вызов невозможному, – а вокруг мне чудились лица учеников, запах цветов и моря.
Я не выдержал и побежал.
Асклепий:
Я вымыл руки и закурил, ожидая следующей партии. Двести лошадей было осмотрено, ни одна из них не являлась переносчицей заразы. И стало быть, на колбасу они вполне годились. Я курил, стараясь не смотреть на животных, которых вели на бойню после ветеринарного осмотра. Увы, от такой работы раз в месяц я не мог отказаться. Молдавия переживала тяжкие времена, и лечение собак и кошек меня уже не спасало.
Этому ли учил нас Кентавр?
Я докурил, затоптал окурок в грязь резиновым сапогом и повернулся к подбежавшему работнику мясокомбината.
– Тут коня вели, а он взбесился, – крикнул он, – лучше вам уйти, еще сюда примчится, затопчет!
Мы выбежали за ворота, и я увидел, как от комбината уносится галопом мой учитель. Сомнений не было. Это Кентавр.
Кентавр бежал. Он не убегал от смерти, я это ясно видел, да учитель никогда и не боялся ее.
Кентавр просто бежал, не для того, чтобы успеть куда-то, как бежим мы, задыхаясь и злобно поглядывая на часы, да у него и часов-то не было, и Кентавр не сбивался на быстрый шаг, чтобы затем, передохнув, снова бежать. Ему незачем было отдыхать, потому что он не уставал, а просто бежал. Бежал, потому что хоть он и был старым, умирающим Кентавром, но жизнь его и душа, да и сам он были слишком велики для этого мира. И кажется, вздохни он по-настоящему, полной грудью, и мир этот разлетится на мелкие осколки, как Вселенная во время Великого Взрыва, и семечко, что в душе Кентавра, разрастется до масштабов нового космоса. И поэтому, а может быть еще и потому, что ему хотелось просто бежать, он бежал.
Он не несся стрелой и не сбивал с ног людей, пытавшихся поймать его. Лицо учителя было немного наивное, как и у всех детей, кто не перешагнул черту совершеннолетия и заклинания «теперь пора подумать о том, как ты станешь зарабатывать на кусок хлеба, малыш». Он был полон собой, счастьем жить с самим собой в мире и согласии. Он получал удовольствие от того, что бежал.