А раз есть Офелия простонародная, то должна быть и Офелия мировая. Потому что золотое правило Гермеса Трисмегиста, у которого был в выучке сам Платон, не считая философа Фичино, говорит, что как сверху, так и снизу. Говорит, что как в малом, так и в большом. Поэтому, раз болтает на всех языках Офелия внизу, а Лева от этого видит дождь, крышу и всякие другие удивительные вещи, то разве точно так же не обстоят дела и наверху, где бормочет великая Офелия Урания, чтобы нам с вами не переставали видеться все эти забавные и убийственные картинки, которые мы называем своей жизнью и которых так сильно желаем, но все равно ненавидим и боимся.
Не факт к тому же, что я сам, например, всего-навсего не слог на каком-нибудь тмутараканском космическом наречии, а воспринимаю себя как длинную судьбу с обильными событиями, горестями, двойной попыткой решительно выбраться из невыносимой жизни, но все равно с дальнейшими несостоявшимися отношениями, пьянками, наркотиками, покаянием, воскресением и вновь какой-то непрерывной бестолочью жизни. А это, может, все и не так, вот в чем подлость и нищета. А это все болтает большая Офелия совсем не про то, что меня воскрешает и стирает в прах, а так, сама по себе, даже не подозревая о моем существовании, как Лева, например, пока спит, не может чувствовать, что рядом с ним Офелия, хоть, конечно, если он проснется, то он ее узнает и поздоровается.
Но мы-то не спим, думаю я. Это Лева спит, а не я. Лева же это спит и бредит, говорю я себе все более настойчиво и убедительно. Лева же это, да. Но я-то не сплю, и я бы, конечно, бы увидел Офелию Уранию, если б она была на свете. Я же не сплю, бормочу я себе, я же настоящий, вот он я. И чем больше я пытаюсь убедить себя в этом, тем мне становится тревожней. И когда тревога охватывает меня с настойчивостью бортпроводника, толкающего спящего пассажира, подъезжающего к своей станции, я начинаю вспоминать высказывания разных чудаков, вроде дзенских монахов или апостолов про то, что так называемая жизнь есть сон и надо проснуться, я вспоминаю эти знакомые всем слова и, оттого что они знакомы многим, а не только мне, я начинаю успокаиваться. Я ведь понял, о чем они мне говорят, и как-нибудь я обязательно проснусь и перестану принимать болтовню уставшей и промерзшей девочки за вещи своего разнообразного и неугомонного мира.
И я успокаиваюсь и сплю дальше.
Когда глиссер набирал скорость на небольшой волне, то вода начинала бить в днище с ликующим и бухающим звуком, который можно было услышать с берега. Глиссер был белый, водитель тоже был в белом костюме, и мы подпрыгивали на волнах, как на трамплине, и ветер трепал волосы, а сзади, на корме, трепетал маленький красный флажок. Брызги летели во все стороны, и за нами тянулся длинный пенный след – молоко по серо-синему колеблющемуся в блеске простору.
71
Ночью они залезали в шалаш и в развалины святилища и грелись там, прижавшись друг к дружке.
Как ты думаешь, спросил Витя Николая, что бы сказал про нас Элвис Пресли, вот клево было бы, если б можно было б с ним поговорить, а Николай ответил, что Элвис ни хрена бы не понял про снег, и голод, и морозную ночь, потому что жил на юге и такой погоды со снегом в жизни не видал, но он был неправ.
Элвис в ту ночь ходил возле лагеря в белом как луна серебряном костюме и видел все. Например, он видел снег, про который Николай сказал, что он никогда его не видел, он видел, как спят, прижавшись друг к дружке, Медея и Савва, и как Савва укрывает ее своими большими руками, как будто в них есть сила и тепло одеяла. И как мечется во сне Лева рядом с профессором, а тот вовсе не спит и гладит Леву по голове и успокаивает его тревожные сны. И Элвис думал, что как хорошо, что он принес сюда с собой родные ему ощущения и запахи – например, запах дорогих сигар и знойных калифорнийских улиц, где по ночам прямо на тротуарах горят жаровни и продают жареные каштаны, а еще запахи кожаных кресел и успокоительную прохладу больших и плавных, как лодка автомобилей, дорогих духов и белых костюмов, прямиком с недавних плантаций. Он захватил жар вечерних южных перекрестков в светляках, где на углу бренчит гитара, а через дорогу идут улыбающиеся девушки в светлых юбках-колокольчиках и звонко смеются, блестя зубами в бархатном полумраке калифорнийского вечера.
Элвис ходил, как луна вокруг лагеря, но ходил не один, потому что рядом с лагерем ходил большой чужой волк. И тут все понятно. Элвис ведь почти всегда ходит вместе с волком или пистолетом. Если нет пистолета, то Элвис идет с волком, который приходит в такие вечера, сам не знает, откуда, как, впрочем, и все мы тоже. Ведь если б мы знали, откуда мы взялись, то были бы совсем не похожи на волка Элвиса Пресли, но так как мы этого не знаем, то волк нам отчасти понятен и близок. И еще нам близок Элвис, который тоже не знал, откуда он взялся – и здесь, и вообще, хотя иногда задумывался об этом, но потом снова забывал.