- Известно о чем, - бесстрастно молвил Трубников. - Они и за ней, стало быть, охотятся...
Он подошел к одному из шкафчиков, пошарил на полке и выложил на стол зачерствевшую буханку, откушенную луковицу и, пригнувшись, из потайного места вынул бутыль с лиловой жидкостью.
- До нашего знакомства Юленька подавала в ресторане, что возле железнодорожной станции. Я тадысь задолго гастролировал, - тут он наполнил до краев стаканы и торжественно вознес руку ("я гастролировал" было произнесено тоном, каким говаривают обласканные судьбой артисты).
В три глотка он осушил стакан, крякнул, понюхал луковицу, мокнул ее в солонку и, с хрустом пережевывая с хрустом: - Доводилось, сами понимаете, частенько сиживать в том занюханном кабаке. Помалу привык я к Юленьке, ненаглядной моей, сноровистой и молчаливой, не походившей на других дамочек, что запархивали туда известно с каким интересом. Зацепила она своим горестным молчанием меня за сердце; вижу, что прихожу в тот кабак одно за тем, чтобы взглянуть на нее, как на икону, писанную дивным мастером, - и вправду, робел и каялся я перед ней, как грешник перед святой, но все скрытно, в пьяном упрямстве, покуда не обрыдли мне такие бессловесные телячьи ухаживания и не сказал я себе: "Уведу ее!" - и увел. Взял за руку и увел! Она не противилась, ждала того. Грешник, погрязший в тине пороков, увел праведницу, -Трубников с внезапной злобой посмотрел в мои глаза. - Ты мне не веришь, а ты возьми да поверь... - снова пожевал губами, сплюнул и продолжил: - Стали мы с ней жить-поживать... Нашел я ей место в пошивочной мастерской при театре, повелел бабам не бранить ее и сам присматривал попервости, покуда не приноровилась она к незнакомым людям и к новому ремеслу... Зауважала меня Юленька, встречала с благоговением, никто никогда так в мои очи не заглядывал - будто волшебный шелковый платок, душу мою вынимала и оглаживала с любовью на коленях. Говорила, что давно, еще за неведомым горизонтом, меня признала, а я грязный, чумовой, буйный и тадысь шибко пил, однако ж ни разу рука на нее не поднялась, покуда однажды, без всякой оказии, не заглянул в мастерскую, а Юленьки-то моей, кроткой наперстницы, и след простыл. Где ж моя душенька?! Заслабела, говорят мне, головка у нее закружилась, вот к дохтуру ее и повели. К какому такому дохтуру?! Я - домой, нету ее. К вечеру является: я, говорит, заслабела, кровь носом пошла, у дохтура была. "Попей чайку с медом и корешками, да ляжь", - говорю, а у самого на сердце кошки скребут: вроде все так, да не так, какая-то не такая вернулась она от того дохтура, глаза горят, щеки алые лихорадочные, голос дрожит, а сама норовит подальше от лампы быть, чтоб я, значится, состояния ее не приметил, прячется... А меня любопытство разобрало - что за дохтур такой выискался, что Юленьку мою в волнение вверг? Миновала не иначе неделя, вернулся я поздно, в притворном хмелю, и неоткладно спать повалился, дал храпака, а сам одним глазом посматриваю: не ложится супружница, склонилась возле лампы, пяльцами колдует. Потом вдруг быстро обернулась, - мол, сплю ли я? - украдкой выхватила какую-то тряпицу из-под матрасишка, отерла ладонь и снова под матрац сунула, да так не единожды делала. Сами понимаете, Павел Дмитриевич, - опять перешел он на "вы", невтерпеж мне было рассвета дожидаться! Только посветлело, отправил я супружницу с ведрами к колодцу, а сам кинулся к тому матрасику, - а тряпица-то вся сочится свежей кровушкой! "Где ладонь-то поранила?" спрашиваю сурово, когда Юленька вернулась. - "С чем это вы, Иван Демьянович?"- молвит удивленно. - "Не обманывай мужа своего, - говорю, видел, как ты к ране прикладывала", - и достаю тряпицу из потайного места. "Постыдитесь Бога, Иван Демьянович, что вы такое подумали: женская хворь меня одолела, вот и тряпица сгодилась, а ладони - глядите", - и протягивает обе сахарные ручки, а на них ни царапины.